Назавтра старый Левин появился снова, извинился и вернулся к работе, и Авраам, который тоже раскаивался в своем вчерашнем поступке, зашел ко мне для короткого разговора.
«Мы в большом долгу и перед Зайцером, и перед Левином, — сказал он. — Конечно, мы не отправим Зайцера к шкуродерам, но нельзя обижать и дядю Шломо. Пусть он и не ахти какой земледелец, но без его помощи отец один не потянул бы».
Иоси ненавидел Левина лютой ненавистью, а Ури вообще предложил пустить обоих стариков — что Зайцера, что Левина — на колбасу. Поэтому Авраам попросил меня проследить за ними обоими, и я вскоре обнаружил, что старый дядя завел себе обычай подкрадываться к Зайцеру и отодвигать его поилку, в надежде, что никто этого не заметит, а Зайцер тем временем умрет от жажды.
Время от времени, выпалывая траву возле памятников, я махал рукой старому мулу, чтобы он знал, что кто-то заботится о нем и следит за его врагом. Но Зайцер не отвечал. Со смертью дедушки он потерял последнюю радость жизни, а постоянные преследования и мелкие пакости Левина даже его сделали нервным и угрюмым. Стоило тощему силуэту лавочника появиться в нашем дворе, как старый мул весь подбирался, и, хотя его большая голова по-прежнему оставалась погруженной в кормушку с отборным ячменем, зад его непрестанно поворачивался то вправо, то влево с таким прицелом, чтобы в случае нужды одна из задних ног всегда была наготове.
Для Шломо Левина это превратилось в высоко принципиальную борьбу, и, будучи прекрасным счетоводом, он однажды вечером заявился к Аврааму и предъявил ему «расчетную таблицу», в которой были вычислены все суммы, уже вложенные в «этого зазнавшегося дармоеда».
Вечер был душный, весь наполненный стрекотом и жужжаньем. Через открытые окна мне был хорошо слышен их возбужденный спор. Левин громко, монотонно и язвительно зачитывал ежедневный «Рацион мула»: «Молотый ячмень — восемь килограммов, кормовая вика — полтора килограмма, сена — три килограмма» — и повторял это снова и снова, пока Авраам не велел ему прекратить эту ерунду.
Левин вышел, хлопнув дверью. Сжавшись, как побитый, он прошел, что-то ворча себе под нос, возле казуарины, меж ветвями которой я сидел, и от обиды даже не заметил меня.
Неделю он не приходил, а потом его ответ появился в виде статьи в деревенском листке, в которой он писал об «одной семье, которая содержит бездельника-мула и кормит его отборнейшей пищей в полном противоречии с лозунгом обязательной хозяйственной продуктивности, выдвинутым нашим Рабочим движением».
Несколько недель подряд деревенский листок был нарасхват. Обычно его страницы заполняла унылая статистика, вроде уровня осадков и цен на молоко, «нескромные объявления о случке», меланхолические размышления подрастающих девиц да всякого рода печальные и радостные объявления. Теперь там изо дня в день публиковались отклики на дискуссию между Зайцером и Левином.
Многие были на стороне Зайцера, но были и такие, которые поддержали старого счетовода. Дани Рылов, у которого тесное личное знакомство с забоем скота вызвало неожиданный приступ сатирических потуг, сочинил фельетон на тему о «мессианской утопии», в котором описывалось, как «милосердные и недальновидные души наполнили Страну Израиля санаториями для больных ослиц и домами престарелых для кур, переставших нести яйца», и все это на общественной земле. Фельетон кончался выводом, что нечего удивляться безудержным затратам на содержание бесполезного мула «со стороны семьи, давно известной ношением своих животных на руках».
В конце концов в дискуссию вмешался сам Элиезер Либерзон. Последний из членов «Трудовой бригады имени Фейги», он уже жил в ту пору в доме престарелых, в той самой комнате, где квартировали когда-то дедушка и Шуламит. Слепой и одинокий, он утратил всякое значение — как в своих собственных глазах, так и в глазах всей деревни. Но теперь он вдруг передал мне, что будет рад, если я приду навестить его, да как можно быстрее, «с карандашом и бумагой».
Мы сидели на веранде. Либерзон расспрашивал меня, что слышно в деревне, — точь-в-точь как дедушка за несколько лет до того, только в дедушкиных расспросах никогда не было такой ярости и печали. Он спросил меня, поливаю ли я цветы на могиле его жены и встречаюсь ли когда-нибудь с его сыном.
— Не так чтобы часто, — ответил я и тут же испугался. — Поливаю, да, но с Даниэлем разговариваю не так чтобы очень часто.
— Все могло быть иначе, — сказал Либерзон.
Читать дальше