Если я правильно понял, почти вся библиотека была посвящена одному предмету: бабочкам. Слова Schmetterling, butterfly, papillon, mariposa, borboleta [1] Бабочка (нем., англ., фр., исп., португ .).
повторялись в бесчисленных формах в названиях книг, и я не мог припомнить, чтобы когда-нибудь встречал столь полное собрание, посвященное одной теме. Я сел за стол и стер пыль с верхнего тома: Histoire naturelle des Lépidoptères d'Europe par H. Lucas avec 80 planches représentant 400 sujets. [2] «Естественная история чешуекрылых бабочек Европы, написанная И. Люка и включающая 80 иллюстраций, на которых представлено 400 видов» (фр.).
Книга вышла в Париже в 1864 году в издательстве, располагавшемся по адресу 24, rue Hautefeuille. [3] Улица Отфёй, дом 24 (фр.).
Второе издание. Пораженный, я рассматривал цветные таблицы, открывавшиеся под прозрачными листами папиросной бумаги. Краски не потускнели, они по-прежнему сохраняли яркость, махаоны из детства со своими острыми шпорами, адмиралы, траурницы с кремовыми ободками по краям крыльев. Я просмотрел восхитительную книгу Die Schmetterlinge Europas, [4] «О европейских бабочках» (нем.).
которую издал доктор медицины и философии Арнольд Шпулер в Штутгарте в 1910 году, читал бесконечный перечень ничего не говорящих мне латинских названий: Apatura iris, Limenitis pópuli, Polygónia с-album, Vanéssa antiopa, Satúrnia pavónia. Я перелистал книгу Альфреда Рассела Уоллеса Malayan Archipelago, [5] «Малайский архипелаг» (англ).
углы ее страниц завернулись, а поля были испещрены набегающими друг на друга чернильными пометками и комментариями, написанными невероятно мелким почерком; местами буквы поблекли настолько, что стали уже почти неразличимы.
В комнате, которая поначалу казалась просто складом, находились большие деревянные шкафы. Я открыл один из них, он был забит ящиками со стеклянными крышками. Я потянул один ящик. Он легко выкатился по полозьям и оказался полон бабочек. Каждая бабочка была пронзена тонкой булавкой, проходившей через середину тельца, и приколота ко дну ящика, в котором она парила, высохшая, как будто внезапно замерев прямо в полете. В ящиках были собраны многие десятки видов бабочек. Они располагались аккуратными рядами, их крылышки были симметрично расправлены с миллиметровой точностью, передние крылья чуть-чуть заходили на задние. Некоторые виды были представлены лишь одной-двумя особями, в то время как менее редкие, как я решил, виды — десятком экземпляров каждого пола.
Я перенес один из ящиков на стол библиотеки и снял крышку. Ухватил булавку и, аккуратно выдернув ее, поднял бабочку к свету. Ее крылышки были тонки, прозрачны, и я почувствовал, что даже дыхания или неверного движения достаточно, чтобы погубить ее. У самого основания на булавку был наколот крохотный кусочек бумаги, на котором значилось: Nymphalis xanthomelas, Torgau, 1952. Бабочка парила на булавке почти сорок лет. Стараясь не дышать, я поместил ее обратно в ящик в компанию выцветших подруг того же вида, отнес коробку на место; и когда просматривал другие ящики, столкнулся с печальным зрелищем: основная часть коллекции погибла, на дне коробок валялись отломившиеся крылышки, усики и ножки. Однако то тут, то там встречались великолепно сохранившиеся бабочки, глазки которых смотрели на меня из сумрака, как будто силились о чем-то сообщить.
Четвертая комната оказалась кабинетом. Рядом с письменным столом была полка, на которой расположились различные инструменты, предназначавшиеся, как мне показалось, для усыпления и расправления бабочек. Здесь было странного вида устройство, состоявшее из двух дощечек с винтами на обоих концах и щелью посредине, ширину которой можно было регулировать винтами. Тут также лежали пинцеты, булавки, стояли аптекарские пузырьки с притертыми стеклянными пробками, в которых, согласно этикеткам, содержались этилацетат и хлороформ. Я взял одну из бутылочек, вынул пробку, осторожно понюхал. Яд оглушил меня, закружилась голова. Я поставил пузырек обратно и продолжил обследовать комнату, вещь за вещью, и, изучая предметы один другого удивительнее, кавалькаду бутылочек и инструментов, с каждой минутой ощущал все большую тяжесть в голове. От всей этой пыли и тишины воздух стал плотным, дышать было тяжело, дурманящий запах эфира парил в комнате; я открыл окно и почувствовал, как потек свежий воздух. Ветер подхватил несколько листков бумаги со стола. Листы порхали по комнате, кружились, и от дуновения рукав шерстяного пуловера, оставленного на стуле, тихонько качнулся, как будто Генри Ружичка только что повесил его и вышел.
Читать дальше