Библиотека давно перестала быть неким обособленным миром, где, по законам романтического мифа, художник-мечтатель мог укрыться от пошлости жизни (хотя, думаю, осталось и это – хотя бы в маленьких городках, еще не съеденных до конца телевидением). Библиотека давно стала частью жизни, а не святилищем. И чем гнуснее действительность, тем притягательнее библиотека, примиряющая с гнусной действительностью и лишающая человека воли к действию. Иногда мне кажется: если в нашем Лабиринте вовсе нельзя обойтись без Минотавра, то ведь не придумать для него жилища лучше, чем библиотека. Точнее, сегодня библиотека есть Минотавр.
Культура XX века подарила нам образ писателя-библиотекаря. Таковы Анатоль Франс и Рильке, Томас Манн и Джойс, Герман Гессе и, наконец, Борхес. Для них книга – самоцель, и разве это не прекрасно? Мне кажется, их опыт чрезвычайно интересен и ценен, ибо им удалось более чем убедительно доказать, «что жизнь тела и жизнь духа не должны искусственно отрываться друг от друга и что чтение – для обостренного восприятия – может входить в состав накопленного опыта наравне с приключениями» (Ф. О. Маттиссен). Похоже, это хорошо понимали Пушкин и Достоевский, Толстой и Блок, владевшие искусством проживания чужого опыта.
Писать, читать и жить – одно и то же.
Фолкнер однажды сказал вслед за Сенкевичем, что писатель сочиняет лишь затем, чтобы тронуть сердце человеческое. «Это не означает, однако, что мы стараемся изменить человека или сделать его лучше, хотя есть писатели, которые надеются на это… Напротив, наша надежда и стремление тронуть сердце человеческое в конечном итоге являет собой абсолютно эгоистическое и личное чувство. Писатель стремится тронуть сердце человеческое ради самого себя, ибо таким путем он говорит собственной смерти «нет». Он говорит смерти «нет», растрогав сердце читателя, взволновав все его существо настолько, что сама человеческая природа говорит смерти «нет», чувствуя, зная и веря: человек отличен от растений хотя бы тем, что волнение души и всего существа недоступно растениям, а это значит, что человек может и должен выстоять. И поэтому тот, кто холодным и безликим печатным словом может вызвать подобное волнение, приобщается к бессмертию, которое сам породил».
Поэтому – библиотеки горят, книги – пишут, а какой-нибудь мальчик из провинциального городка, шалея от восторга и выворачивая язык, сомнамбулически повторяет:
– Нсцдтчндси! Нсцдтчндси! Нсцдтчндси…
Буйда
(вместо послесловия)
– Кто же селедку ест с белым хлебом?
Голос принадлежал старику, у которого на запястье правой руки темнела похожая на пуговку родинка. Казалось, руку можно расстегнуть и, отвернув голубовато-белую кожу – как манжету сорочки, – увидеть алое мясо и желтую кость.
– На то он и Буйда, – со вздохом пояснила бабушка, не вынимая изо рта курительной трубки, которая всегда висела у нее на пропахшей табаком груди. Трубка была прикована к старухе тонкой тусклой цепочкой, завязанной на тощей морщинистой шее. – Имя такое…
Старик был нашим соседом, который иногда заглядывал к бабушке на чашку чая. Не помню, как его звали, – в памяти осталась фраза – «Кто же селедку ест с белым хлебом?» – да родинка-пуговка на его правой руке. И еще – смутное ощущение загадочной, но неразрывной связи имени и судьбы.
В детстве я тайно страдал из-за странной своей фамилии. У соседей по Семерке были имена как имена: Иванов, Чер Сен, Дангелайтис, Лифшиц, а у меня, увы, – Буйда. Вдобавок учителя поначалу ставили ударение на последнем слоге, усугубляя мои мучения. Повезло мне разве что с именем. После полета в космос первого человека семилетний наглец дерзко заявил товарищам, что назван в честь Гагарина, о миссии которого бабушка узнала из Библии в день моего рождения.
У меня не было даже мало-мальски приличного прозвища, в то время как в городке многие были обладателями роскошных псевдонимов, раскрывавшихся подчас лишь на могильной плите. Колька Урблюд и Вита Маленькая Головка, парикмахер По Имени Лев и Машка Геббельс (которую называли еще Говноротой, поскольку была она великой ругательницей, а набравшись самогона с куриным пометом, требовала уничтожить «всех жидов», каковых в городке было трое или четверо: она считала, что именно они насылают порчу на ее кур и поросят), сестры-близняшки Миленькая и Масенькая, Кацнельсон-Кальсоныч и болтливейшая старуха Граммофониха… И даже имя деда Муханова, курившего ядовитые сигареты с грузинским чаем вместо табака, воспринималось всеми исключительно как прозвище: Дедмуханов.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу