На следующий день старого Чера похоронили. Народу на похоронах было мало: отец, я, Тоня Таволгина, горбун Иван Иваныч да несколько старух в плюшевых жакетах, привыкавших к смерти.
Вечером отец разбирал вещи Чера. Две медали «За отвагу», медали за Варшаву и Берлин, справка об освобождении из Норильлага… Он сложил бумаги в кожаную папку и сунул в ящик стола.
Много лет спустя я наткнулся на эту папку.
– Чер! – сказал отец. – Ну надо же, Чер! А ведь я про него совсем забыл… Сколько ж ему было тогда? Сорок, кажется… да, он моложе меня на два года, значит, когда он умер, ему было сорок…
– О чем вы тогда разговаривали? – спросил я.
– Да ни о чем… – Отец помолчал. – Вся его семья погибла, когда он оказался в лагере. Что с ними случилось – не знаю, но они все погибли, жена и две дочери. Чер считал себя виновным в их смерти. Он, конечно, не был в этом виноват, но я его не разубеждал… не мое это дело… Он хотел выговориться, но не мог. Наше поколение было безъязыким, так уж получилось. Это как болезнь…
– Болезнь?
– Мы не знали, что говорить, – сказал отец. – Слова были – языка не было. Мы просто жили с этой болезнью…
Отец пытался бороться с этой болезнью. Он несколько раз заводил дневник. Первый дневник мать уничтожила, когда в 1947-м ее мужа арестовали: боялась, что в его записях может оказаться что-нибудь такое, что усугубит приговор. Не помогло – отца посадили. До войны отец дневника не вел, а во время войны – и подавно: в Красной армии это было строжайше запрещено. Второй дневник он завел через восемь лет после выхода по «бериевской амнистии» из лагеря «ее» литера «л», в котором отбыл около пяти лет из назначенных ему двенадцати. Но второй дневник не пошел, и отец забросил тетрадь. В неправильном мире слова не складывались в речь, потому что для этой речи не было языка. А отец мой был не из тех людей, которые свято верят в то, что «нас порождает Дух, но жизнь дает нам Буква».
Готфрид Бенн, величайший немецкий поэт, обвиненный в сотрудничестве с нацистами, написал в «Трех стариках» о себе и своем поколении: «Мы жили не так, как были, писали не так, как думали, думали не так, как хотели, и оставили после себя совсем не то, что намеревались сделать».
Наверное, что-то вроде этого мог бы сказать мой отец, когда вспомнил о Чере, который так и не смог избыть чувство вины, утратив привычный язык.
Пик и Йорес… Йорес…
Артур Йорес – однофамилец патологоанатома – был психологом и философом. Он считал, что болезнь и вина связаны, что болезнь – это следствие трагической коллективной вины, корни которой кроются в человеческой свободе, зиждущейся на первородном грехе. Задолго до него, еще в XII веке, настоятельница Рупертсбергского монастыря Хильдегарда Бингенская, знаменитая пророчица и святая, утверждала, что человек, изгнанный из рая, портится, лишается речи, то есть смысла жизни, и его болезнь – не событие и не процесс, а состояние дезинтеграции, а его воля – это воля к небытию. Образ жизни такого человека и все его проблемы, физические и духовные, святая Хильдегарда связывала с modus deficiens – состоянием недостаточности, с дефицитом божественности.
«Человек имеет право считаться виновным и быть наказанным, – написал великий Франкл. – Отрицать его вину посредством объяснения, что он – жертва обстоятельств, – значит отнимать у него его человеческое достоинство».
Всю жизнь старый Чер молчал. Он ползал на коленях по мостовым, ровнял песок, укладывал камни, стучал киянкой и бормотал: «Нур рихтиг… нур рихтиг». Он пытался восстановить правильность мира. Ремонтировать дорогу, класть эти камни… дело тут было вовсе не в пользе и не в деньгах (платили гроши), а в том, что это правильно. Мир должен быть правильным. Его надо восстановить, немецкий он или русский, чтобы он был правильным.
После смерти отца я нашел в его бумагах обрывок книги, которую Чер изрубил мясницким топором. «…Герасим. Он спешил без оглядки, спешил домой, к себе в деревню, на родину. Утопив бедную Муму, он прибежал в свою каморку, проворно уложил кой-какие пожитки в старую попону, связал ее узлом, взвалил на плечо, да и был таков. Дорогу он хорошо заметил еще тогда, когда его везли в Москву; деревня, из которой барыня его взяла, лежала всего в двадцати пяти верстах от шоссе. Он шел по нему с какой-то несокрушимой отвагой, с отчаянной и вместе радостной решимостью. Он шел…»
Вот и все что осталось: обрывок книги, мостовая из шведского гранита да память о безъязыких людях… ну и слова, конечно, слова…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу