Даже в пастухах не удержался. Уже на третий вечер он привел с пастбища общественное стадо на Семерку стоящим на задних ногах. Да, да, Колька за пару дней умудрился выдрессировать коров так, что они вернулись к хозяевам цирковыми животными, способными плясать под его дудку на задних ногах, мотая выменем и весело взмыкивая. Его, разумеется, прогнали, но о чем он жалел, так это только о том, что ему не дали времени вывести коров новой породы, которые доились бы пивом: «Все к тому шло. А на что людям ваше молоко? От него одно белокровие!»
Год за годом он пытался стать полезным членом общества: рыл мелиоративные канавы в лесу, подметал Семерку, кочегарил в больнице, таскал шпалы в железнодорожной бригаде, – но в итоге всякий раз оказывался в своем дворе с гармошкой на коленях и бутылкой на чурбачке. Уж на что его Клава была сварлива и горласта, и та в конце концов махнула рукой: «Что с него взять? Беспричинный человек». Колька же лишь хитро щурился: «Ничего, Клавесин Клавесиныч, будет и на нашей улице праздник – все мухи от зависти передохнут!» Но Клава была твердо убеждена: в ближайшие триста тридцать три года мухи могут не беспокоиться о своей участи.
Удивительно было уже то, что Колька женился. Клава была невысокая, крепкая и домовитая женщина с норовом, которого побаивались все ближние и дальние соседи, взрослые и дети, самые брехливые собаки и самые драчливые петухи, – все, кроме Кольки. Если жена набрасывалась на него с бранью и кулаками, он с дурным смешком подхватывал ее на руки, швырял на постель и наваливался сверху, – после чего населению городка оставалось заткнуть уши ватой и сунуть голову под подушку, чтобы не слышать истошных Клавкиных воплей. На следующий день Колька пропивал все сено, которое сам же в поте лица заготовлял корове на зиму, – и все повторялось.
Но больше всего, конечно, Клаву раздражали Колькины похождения. И хотя вскоре она поняла, что не Урблюд бегает за юбками, а женщины за ним, – смириться с этим не хотела и не могла и не раз вступала в драки до крови с «этими сучонками, суками и сучищами».
Никто не мог понять, чем же этот безалаберный охламон пронимал женщин до самой селезенки, до последней косточки в позвоночнике, так что даже уважаемые и строгие матери семейств, позволявшие мужьям прикасаться к себе не чаще раза в месяц, бросались очертя голову в потные Урблюдовы объятия, бесстыдно орали, кусались и царапались и готовы были заниматься любовью с этим балбесом посредине центральной площади. Не раз случалось, что женщины ссорились и дрались, споря за право принадлежать Кольке, – он же лишь похохатывал: «Да что вы, куры, меня на всех хватит!»
В конце концов Клава не выдержала урблюжьей жизни и слегла в больницу. Доктор Шеберстов обнаружил у нее опухоль и, назначив операцию, сказал Кольке, что в благополучном исходе не уверен. «Ничего! – засмеялся Урблюд. – Режь! Ее из пушки не убить, а тут всего-то – ножик».
На следующий день после операции он явился в больничный двор, устроился на табуретке под окном палаты, где умирала Клава, и рванул меха гармошки. Другой бы человек исполнил что-нибудь важное, сердечное, – но не Колька. Этот принялся во всю глотку орать похабные частушки, повергнув врачей, медсестер и больничных сначала в изумление, потом в гнев и наконец – в смех. Хохотал в своем кабинете доктор Шеберстов, визжали медсестры в процедурной, стонали нянечки в детском отделении и выли от боли и смеха роженицы, – и так продолжалось три дня и три ночи без передышки.
Начал Колька с безобидного:
Шел я лесом, песню пел,
соловей мне на хуй сел.
Я хотел его поймать —
улетел, абена мать!
А вот на этой сломался мрачный патологоанатом Фомин, который в тот момент, разбив куриное яичко о каменную пятку очередного трупа, собирался завтракать:
По деревне едет трактор,
сзади капает мазут.
Берегите, девки, целки —
хуй на тракторе везут!
А когда прозвучало:
На Алтае я была,
золото копала.
Если б не было пизды —
с голоду пропала б! —
Клава вдруг открыла глаза, слабо улыбнулась и прошептала: «Урблюжонок…»
Если верить доктору Шеберстову, именно Урблюд своей гармошкой и вытащил Клаву с того света.
Впрочем, после выписки из больницы жизнь ее ничуть не изменилась: Колька по-прежнему безобразничал, дурил, пил и таскался по бабам.
Может, так бы оно все и продолжалось, если бы в Кольку не влюбилась – а как еще назвать это помешательство? – темная баба Марина по прозвищу Лапа (она носила ботинки сорок шестого размера, а ростом была чуть выше обеденного стола). После гибели мужа-шофера Лапа растила двоих сыновей, всегда ходила в черном и смотрела на мир из-под низко надвинутого платка зло и недоверчиво. Была она неразговорчива, мужчин обходила стороной, поэтому даже странно, когда и как они с Урблюдом стакнулись. Что уж там всколыхнул в ней Колька – одному Богу ведомо, – но уже на следующий день соседи впали в столбняк, узрев Лапу в кокетливом светлом платьице, в туфельках на высоком каблуке и с улыбкой на разгладившемся лице. Люди, однако, недооценили характер Марины. Решив, видно, что отныне Колька должен принадлежать только ей, Лапа принялась жестоко расправляться с соперницами, обещая вскоре добраться и до Клавы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу