Вечером, поплевав на пальцы, она выкручивала лампочку, висевшую на голом шнуре под потолком, и укладывалась на хрустящем тюфяке, брошенном на сколоченный из горбыля щит. Рядом пристраивались кошки. На вбитом в стену гвоздище висела подаренная Буянихой зимняя ватная фуфайка, в углу стоял грубо сколоченный табурет, притащенный старухой со свалки. Никто никогда не видел, чем она питается. В магазине она покупала лишь хлеб.
Говорили, что тюфяк ее набит деньгами. Когда ее прямо об этом спрашивали, она поднимала крошечную головку, украшенную личиком размером с детскую ладонь, и с вызовом отвечала: «Сокровище-то есть, да не про вашу честь».
О смерти ее узнали по протяжному вою кошек, которые, когда пришли люди, с воплем метнулись в коридор и навсегда растворились в подвальной темноте (и годами потом тревожили жильцов своими плачущими голосами, легко проникавшими сквозь толстые стены прямиком в человеческие сердца).
Перед кончиной она сожгла все свои документы, включая паспорт и пенсионную книжку, – причуда сбрендившей старухи. В мертвой руке был зажат листок плотной бумаги, исписанной каллиграфическим почерком с «ятями» и «ерами»: «Дорогая – самая дорогая – моя Катенька! После Перемышля я вновь в госпитале. Здесь я близко сошелся с австрийским поручиком Клаусом Вегенером. Со дня на день он отправляется с командой военнопленных в первопрестольную, а оттуда, по всей видимости, в Кострому. Он и взялся передать вам эту весточку от меня. Боюсь, нам уже не свидеться, и это чувство сливает воедино все мои воспоминания. Прошлое – единственно доступная нам вечность. Я никогда не забуду той ночи, той раскрытой и словно трепещущей рояли у окна, выходящего в сад, того пышного куста сирени, облитого дождем и пылающего лунным светом. Я унесу с собою воспоминание об вашей высокой груди, об чистом, как золото, животе и влажноватой нервной спине под моими губами… Простите мне эту последнюю дерзость, но я уже не отличаю правды от вымысла. Уповая на милость Божию и вашу любовь, остаюсь преданный вам – уже навеки – Никлас Меншиков, ваш смешной Колясик. 12 апреля 1915 года».
В кое-как сколоченном гробу, среди вороха темного тряпья теплилось личико размером с детскую ладонь, обращенное к небу, где ее высокую грудь, чистый, как золото, живот и влажноватую нервную спину ждал преданный ей навечно Колясик.
Тюфяк ее и впрямь оказался набит бумажными деньгами – главным образом мятыми рублями и трешками. Денег хватило и на похороны, и на поминки.
Громадный угрюмый кирпичный дом-утюг высоко возносил свои черепичные скаты над пестрядиной толевых и шиферных крыш сарайчиков, в которых вздыхали коровы, похрюкивали свиньи и бесшумно росли овцы. Поздним летним вечером Митя Северин выбирался во двор, садился на принесенный с собою стул, упирался босыми пятками в землю и подносил к губам трубу. Он играл «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан», постепенно переплавляя мелодию во «Вниз по реке» или битловское «Вчера». Время от времени он прикладывался к стоявшей под стулом бутылке и, выкурив маленькую папироску и смачно отхаркавшись, вновь брался за трубу. Играл он чудо как хорошо, поэтому ни доминошники в другом углу двора, ни жильцы дома, отходившие ко сну, на Митю не ругались. Из окна за ним наблюдала жена – цыганка Оля, сурового вида женщина с резкими чертами лица и копной крашеных волос на лошадиной голове. Когда в доме оставалось лишь одно освещенное окно, Оля спускалась во двор, брала мужа под руку, стул в руку – и уводила спать. Утром старуха дворничиха Кильманда убирала окурки и плевки, а бутылку сдавала в магазин Шурке.
Митя служил в пожарной команде, которая с утра до вечера спала или резалась в домино, а на пожары всегда опаздывала. В пожарные шли люди, обремененные семьями и державшие большое хозяйство, требовавшее времени. Митя же прирабатывал игрой в оркестре на похоронах да иногда на свадьбах. Сосед старик Яшин морщился: «Не люблю эти похоронные развлечения. Может, просто смерти боюсь?» Митя ухмылялся: «Да не смерти ты боишься, а жизни. Живешь, как жук, жуком и помрешь. А смерти нету – есть только похороны». Яшин сердился: «Жук! А ты не жук? Или у тебя цель какая-нибудь такая есть?» – «Я в детстве бабке на иконе поклялся, – отвечал Северин, – ни за что никогда никакой цели не иметь. Чтоб жизнь меня не поймала».
Таких людей в городке называли «беспричинными» и не ставили ни во что. Зимой и летом они толкались у винного магазина, и в этих компаниях всегда торчал Митя.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу