В Москве они поселяются в меньшей, конечно, квартире — уровень жизни здесь выше, чем в их родном, опять поменявшем название городе, — но живут тоже в центре, в Замоскворечье, жить полагается в центре. Отец осваивает роль московского барина, снова пущены в ход настоечки — способ привлечь гостей, но никто как-то не привлекается.
На душе у Матвея — тускло, тухло. Исподволь возникает ИнЯз, языки всегда ему хорошо давались, вечерами Матвей переводит с английского, самую разную литературу, по большей части эзотерическую, на нее — спрос. То там, то сям образуются группки людей, воспламеняются, гаснут, издательства появляются и исчезают. Сроки, сроки! — торопят заказчики. — Да не вникай ты так! Если чего-то не понимаешь, интуицию прояви. Платят порциями — иногда неожиданно много, а то совсем не заплатят или заплатят с задержкой в год.
Как многие люди, связанные с издательствами, переводами, Матвей играет в слова, в центончики-палиндромчики, ребятам-сокурсникам нравится. Пробует сочинять и серьезное — чтоб заполнить в себе дыру, пустоту, он догадывается, что это не может служить основанием для сочинительства, и серьезное не выходит. К счастью, хватает сил никому свои опусы не показывать, да, в общем, и некому, близких друзей так и не завелось. Ничего, когда-нибудь, может быть, а пока — надо увлечься иностранными языками, учебой, стать переводчиком — человеком, которого как бы нет.
Языки — тоже шанс куда-нибудь вырваться, говорит мама. Она, особенно на первых порах, пробует его оживить: смотри, Матюш, какая хорошая в Москве осень, у нас такой не было, листья под ногами, помнишь, маленьким, ты любил делать «шурш»? Река здесь, конечно же, никудышная, зато растительность — совсем другая, чем в Ленинграде, — богаче, южнее, смотри! И солнца больше, тебе ведь нравится солнце. Но с мамой они оказываются вдвоем лишь изредка — в Москве она почти неотлучно находится при отце.
Отцу под семьдесят, успехов уже, разумеется, никаких, он понемногу распродает вещички — картинки, блюдечки — отец любит предметы старого быта, подлинной материальной культуры — и читает лекции для молодежи: общество «Знание», пережитки СССР.
Молодежь какая-то, удивительно, все же ходит его послушать, но слушает не вполне так, как лектору бы хотелось.
— Нина, они на меня смотрели, как на старушку с ясным умом, — жалуется отец.
В речи отца возникают новые для него словечки: «посюсторонность», «внеположенность». Доклад о Лермонтове он озаглавливает: «Траблмейкер русской литературы», хотя английского и никакого другого иностранного языка не знает. Хочет нравиться молодежи.
Мама тоже пробует подработать — берет в издательствах рукописи, корректуры.
— Русский язык, — говорит отец, — не язык редакторов и корректоров…
Она тихо уходит на кухню. Здесь телевизор. Советские фильмы, до- и послевоенные, черно-белые во всех отношениях. Матвей не может понять: как она смотрит такую чушь? — Не выключай, просит мама, тут нечего понимать, тебе не нравится — и к лучшему, что не нравится, но все же не выключай, оставь.
Вот еще: с наступлением больших перемен отец сделался очень набожным. Всюду, во всех компаниях, стал рассуждать о вере — ни с того ни с сего, откровенно, нецеломудренно. Тогда вообще все внезапно задвигалось, зашумело, поехало, не стало хватать еды. С тем же простодушием, с которым он забирал себе лучший кусок — Матвей вырос, а он голоден, стар, — отец рассуждал о личном спасении. Одни спасутся, другие — нет.
В Ленинграде он был католиком, а по приезде в Москву внезапно заговорил о том, что европейская культура внутренне разрушительна, переметнулся в старообрядчество — несколько раз съездил в церковь у Рогожской заставы, очень привлекательным показалось ему это сочетание слов. «Стоя на рогожке, говорю, как с ковра» на некоторое время стало любимым его выражением. Приобрел привычку говорить на — ся: «смеялися», «удивлялися» — не прижилось, «посюсторонность» оказалась более органичной.
На одной из лекций — Матвей приехал, чтоб доставить его домой, отец плохо себя почувствовал — слушатели спросили, чего бы он хотел пожелать молодежи. Отец задумался: «Жизнь — длинна ли, коротка — одна», — он любил подобные приступы. Матвей с привычным стыдом ожидал продолжения. Но отец спокойно сказал:
— Не бойтесь. Ничего не бойтесь.
Ну же, подумал Матвей! Сейчас, вот сейчас! — он читал уже все, что можно было найти про то ленинградское дело, — говори! Странно, нелепо, вычурно, при молодежи, при всех — скажи! Но отец ничего не сказал. Только вот — ничего не бойтесь.
Читать дальше