Такие вот воспоминания колюче ворочались в голове Алексея Сергеевича. Нехорошие. Но вспоминать о том времени, когда аэропорт жил полной жизнью, было еще тяжелей. Жутко становилось, когда представлял людный зал ожидания, — здесь и местные с коробками и мешками, решившие слетать в Печору, а то и в Сыктывкар на рынок: грибами, мясом, рыбой, ягодами поторговать. Улетали утром, а вечером возвращались с пятеркой, червонцем навара… Здесь и отпускники в костюмах с чемоданами. Здесь — геологи, геодезисты, изыскатели, рыбаки и охотники дожидаются рейса дальше на север. Туристы с гитарами и котелками на рюкзаках, непонятные личности, кружащие по Союзу в поисках лучшего. Лучшей доли, как тогда говорили… Больно было вспоминать всех этих механиков, техников, радистов, метеорологов, диспетчеров. Где они все, куда исчезли… Где самолеты, которые приземлялись и взлетали, приземлялись и взлетали… Пилоты, стюардессы…
Все исчезли, превратились в призраки, бродили беловатыми сгустками по пустому зданию, колыхались под стендами с расписаниями рейсов и правилами, пестрым плакатом “Москва — столица СССР”, пытались достать “Правду” из газетного автомата. В давным-давно запертых, не нужных теперь складах и ангарах что-то позвякивало, подлесок возле полосы вдруг начинал трепетать, будто по бетонке пробегал самолет… Не обладающий особым воображением, Шулин чувствовал в эти моменты почти ужас и потому, если уж начинало прошлое мучить, старался направлять воспоминания на недавнее. Хотя какое оно недавнее, — двенадцать лет как прекратились самолетные рейсы и аэропорт умер, семь лет как похоронен — выбыл из реестра и навигационных карт. Нет его теперь по документам, не знают о нем пилоты, кроме нескольких старожилов, которые все еще, каждый раз как в последний, поднимают свои морально устаревшие (хм, модное выражение) “Аннушки” в оставшихся семи аэропортах республики. В семи из почти двадцати.
А что Шулин? Он делал все возможное, чтобы могила его аэропорта не исчезла. Пусть уж могила, но не пустое место.
Несколько раз в неделю Шулин приезжал, приходил туда и что-нибудь делал. Сгребал снег с вертолетного квадрата, а если оставались силы — с полосы то лопатой, то скребком, то при помощи “уазика” (приспособил укреплять на бампере лист жести), иногда, во время больших снегопадов, трактор давала администрация поселка. Был трактор и в распоряжении Шулина, но только по документам — на самом деле рассыпался еще в начале двухтысячных… Занимался зданием, неумолимо ветшающим, убирал с территории появляющийся и появляющийся мусор; когда стало ясно, что скоро металлическое оборудование, не используемое для приема и отправки вертолетов, превратится в груду ржави, сдал его. Не из-за денег даже, а чтоб не видеть, как разрушается некогда ценное.
И во время работы становилось светлее, легче, а стоило отвлечься — и воспоминания заливали душу горькой мутью.
В девяносто девятом, осенью, Алексей Сергеевич получил приглашение на нерадостное торжество — начальник авиаотряда уходил на пенсию и звал на прощальный банкет.
Сезон вертолетных рейсов еще не начался, срочных дел не было, и Шулин отправился в Печору. Плыл на теплоходике “Посейдон”, свежеокрашенном, но все равно откровенно старом, кривоватом, ползающем вверх-вниз по рекам еще с шестидесятых годов.
Сперва быстро спустились по Изьве в Печору, а потом медленно двинулись вверх по течению. Весь световой день ушел на преодоление двухсот с небольшим километров. А на Ан-24 можно было за сорок минут добраться, на Як-40 так и вообще за двадцать с небольшим. На разогрев, взлет и посадку времени больше уходило, чем на сам полет…
Все пятьдесят шесть пассажирских сидений на теплоходе были заняты; люди дремали, маялись от безделья (читать или еще чем-то заниматься было холодно), курящие то и дело выходили на палубу покурить и возвращались продрогшие, долго дергали плечами, терли синеватые скулы. Какая-то старушка, севшая в Кипиеве, временами начинала плакать — сильно болел живот, ехала в город на обследование.
— Обследуют и назад отправят, — стонала. — И опять здесь столько времени мучиться…
Ей сочувствовали, заверяли, что положат в больницу, подлечат. Правда, искренней уверенности в этих заверениях не слышалось.
Шулин устроился у окна, закутавшись в бушлат, подняв воротник. Смотрел на тянущийся берег. Густой, но чахлый лес, иногда разбавленный домишками и пустошью. Большинство домишек нежилые, да и не домишки уже, а трухлявые срубы. Селились когда-то люди, давали название месту, плодили детей, проживали свои жизни; поколения сменялись поколениями. Где-то десятки поколений, где-то два-три. И теперь почти везде снова безлюдье. Лет через двадцать срубы окончательно превратятся в прах, пустоши — бывшие огороды и пашенки — зарастут деревьями,
Читать дальше