Потом из-за угла выкатывала тележка, запряженная осликом, который тащил бидоны с молоком и ящики с банками мацони. И его хозяин кричал на всю Бондарную, то есть, простите, Димитрова (Бондарной она была до революции):
– Ма-ацони! Маацони-малако! Маацони!..
Далее появлялись продавцы свежих чуреков – «Гаарячий чуреки прадаю!», винограда, персиков, гранатов, – утром за полчаса можно было купить с нашего балкона весь базар.
Затем соседи напротив включали радио, и всю улицу оглашали звуки домбры, бубна и тонкие, как у евнухов, голоса исполнителей народных мугаммов. На плоские асфальтированные крыши, еще не размякшие под утренним солнцем, выходили соседки и принимались выбивать ковры или шерсть своих спальных матрацев. А днем улицу занимали мальчишки, которые, как безумные, гоняли в футбол…
Впрочем, эту улицу я уже описал многократно – и в «Любви с первого взгляда», и в «Любожиде», и, кажется, в «Журналисте для Брежнева». Но как сказал Гена Шпаликов, «я родом из детства», мое бакинское детство видится мне отсюда безоблачным и ярким, как мозаика в детском калейдоскопе и как «стеклышки»-диапозитивы в сказке про Маленького Мука в «волшебном фонаре» – проекторе моего отца.
Но я сам надломил свою судьбу – на почин, первый раз.
Тогда же, в 47-м мама сказала мне:
– Пришло письмо от твоего отца. Он зовет нас на Украину, в Полтаву. Но я не хочу туда ехать. Как ты думаешь?
Наверное, больше ей не с кем было посоветоваться – мне было почти девять лет, а ей тридцать два, я был для нее уже взрослым мальчиком.
И еще (я понял это много позже) она не хотела сходиться с отцом – они не виделись и не жили вместе уже пять лет. Но как честная женщина, она не могла скрыть от меня отцовское приглашение.
А я, эгоист, как все дети, сказал:
– Ну как же так, мама? У всех есть папы, а у меня не будет?
И эта простая реплика решила всю ее жизнь – она собрала вещи, и мы уехали в Полтаву.
Спустя пятьдесят лет я отдал эту реплику Паше Исаеву, будущему пасынку Достоевского. В сценарии «Влюбленный Достоевский» Мария Исаева, в которую был безумно влюблен 35-летний ссыльный Федор Михайлович Достоевский, смотрит через окно во двор, где ее молодой любовник Вергунов неумело колет дрова, и говорит своему семилетнему сыну:
– Ну что, Паша? За кого же мне замуж идти? Этот молодой, как теленок, а Федор Михайлович нищий. Может, ни за кого не идти?
А Паша отвечает:
– Ну как же так, мама? У всех есть папы, а у меня нет…
И Мария вышла замуж за Достоевского.
А моя мама вернулась к папе.
Из-за одной реплики.
В Полтаве, в 1947 году я впервые увидел войну. Город лежал в руинах – так, словно немцы ушли отсюда вчера. Фрунзе, Октябрьская и все остальные центральные улицы стояли шеренгами четырехэтажных кирпичных остовов с проломленными при бомбежках кровлями и выбитыми окнами, и завалы битого кирпича да красная кирпичная пыль лежали на искореженных мостовых.
А по этим улицам, вдоль разбитых, как черепные коробки с пустыми глазницами, домов, в город, знаменитый крутыми украинскими погромами и шведской битвой, шли беженцы-евреи – они возвращались на свои пепелища, толкая перед собой тележки с обшарпанными фибровыми чемоданами, узлами и баулами. Сверху на узлах сидели дети, сзади, держась за юбки матерей и пиджаки стариков, тоже шли дети, и я никогда не забуду того старика и старуху с жалким скрипучим столиком от швейной машины, нагруженным каким-то нищенским скарбом, – они шли, плакали и пели. Я не знал тогда, что они поют, это было что-то гортанное и совершенно непонятное мне, мальчишке из подвала, где в одной комнате, освобожденной нами от битого кирпича, мы жили еще с тремя семьями. Я смотрел на них с высоты разбитой кирпичной стены и не понимал, как тут можно петь («Мама, они что, мишигине [8], что ли?). Но этот гортанный мотив и вся эта картина с плачуще-поющими еврейскими стариками, толкавшими перед собой станок швейной машинки «Зингер» с нищенским багажом, – эта картина упала мне в сердце, и я несу ее всю жизнь, из книги в книгу, из «Любожида» в «Римский период…». У старика были почти слепые глаза, куцая борода, но хороший, звучный голос. И на этот голос мы, пацаны, вылезали из подвалов и бомбоубежищ.
– Эй, мишигине коп [9]! Ты шо, здурив?
Тридцать пять лет спустя другой великий старик – Леонид Утесов напел мне песню, которую пел тот старик в Полтаве 47-го года, и оказалось, что эта песня – «Хава нагила». Мы ехали с Леонидом Осиповичем из Болшевского дома творчества кинематографистов в Москву, и всю дорогу Утесов, увлекшись, читал или, точнее, напевал мне лекцию по истории советских шлягеров: спев куплет из Исаака Дунаевского или братьев Покрасс, он тут же демонстрировал, что эта мелодия – очередной перефраз еще одного еврейского танца, который до революции играли на свадьбах маленькие еврейские свадебные оркестры.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу