— Ты теперь пьешь саке, отец? — вдруг спросил Дзиро.
— Саке? Иногда, капельку. Не очень часто.
— Поскольку это наш последний совместный вечер, может быть, выпьем немного саке?
Огата-сан, казалось, с минуту раздумывал — и наконец с улыбкой сказал:
— К чему суматоха вокруг такого старика, как я? Но за твое блестящее будущее я вместе с вами выпью.
Дзиро кивнул мне, и я достала из буфета бутылку и две чашки.
— Я всегда знал, что ты далеко пойдешь, — говорил Огата-сан. — Ты всегда многое обещал.
— Из того, что произошло сегодня, вовсе не следует, что повышение мне гарантировано. Но, полагаю, мои усилия вреда не нанесли.
— Ну да, конечно. Сомневаюсь, что ты себе сегодня очень уж повредил.
Оба молча следили, как я разливаю саке. Затем Огата-сан положил палочки и поднял свою чашку:
— За твоё будущее, Дзиро.
Муж, все еще с набитым ртом, тоже поднял чашку:
— И за твоё, отец.
На память, насколько я понимаю, полагаться нельзя: нередко на нее заметно воздействует обстановка, окружающая того, кто вспоминает; это, несомненно, касается и кое-каких моих воспоминаний, здесь собранных. Заманчиво, к примеру, убедить себя в том, что я испытывала в тот день некое предчувствие, что тягостный образ, возникший в моем представлении, разительно отличался, будучи гораздо более живым и ярким, от бессчетных фантазий, витающих в воображении в долгие часы бездействия.
Скорее всего, ничего особо примечательного в этом не было. Несчастье с маленькой девочкой, которую нашли висящей на дереве, потрясло округу куда сильнее прежних расправ с детьми, и в то лето наверняка не меня одну одолевали подобные тревоги.
В поздний полуденный час, день или два спустя после нашей прогулки на Инасу, я занималась у себя дома мелкими хозяйственными делами и случайно выглянула в окно. Почва на пустыре, должно быть, основательно затвердела: по сравнению с тем разом, когда я впервые увидела большую американскую машину, теперь она двигалась по неровной поверхности без особого труда. Она постепенно приближалась, потом въехала на бетонированную площадку под моими окнами. Блики на ветровом стекле мешали мне разглядеть, кто сидел внутри, но впечатление было такое, что водитель там не один. Автомобиль проехал по жилому кварталу и скрылся из виду.
Вероятно, это случилось именно в тот момент, когда я в какой-то растерянности смотрела из окна на домик. Без малейшего на то повода страшный образ вторгся в мои мысли, и я отошла от окна в расстроенных чувствах. Я снова занялась домашней работой, пытаясь изгнать из воображения эту картину, но не сразу сумела от нее избавиться, прежде чем обратила внимание на вновь появившуюся просторную белую машину.
Часа через два я увидела фигуру, пересекавшую пустырь по направлению к домику. Я заслонила глаза от солнца рукой, чтобы разглядеть ее получше: это была женщина, тонко сложенная, шла она медленным, осторожным шагом. Она постояла немного у входа, потом скрылась под скатом крыши. Я продолжала наблюдать, но больше она не появилась — по всей видимости, вошла внутрь.
Я постояла у окна в нерешительности. Потом надела сандалии и покинула квартиру. На улице нестерпимо пекло, и путь по иссушенному пространству показался мне вечностью. По дороге я и в самом деле так выдохлась, что, приблизившись к домику, чуть не забыла, зачем сюда шла. И потому была прямо-таки потрясена, когда услышала доносившиеся изнутри голоса. Один принадлежал Марико, другой был мне незнаком. Я шагнула ближе, но разобрать слова не удавалось. Немного помедлила, не зная толком, что делать. Потом слегка отодвинула дверную панель и позвала хозяев. Голоса смолкли. Я подождала еще минуту, потом переступила порог.
После яркого дневного света внутри домика показалось темно и прохладно. Там и сям через узкие щели проникали солнечные лучи, пятнами ложась на татами. В воздухе держался привычно стойкий запах сырого дерева.
Мои глаза приспособились к полутьме не сразу. На татами сидела пожилая женщина, Марико — перед ней. Поворачиваясь лицом ко мне, женщина двигала шеей с осторожностью, словно опасалась сделать себе больно. Выглядела она изможденной и бледной как мел, что поначалу меня совершенно обескуражило. На вид она казалась лет семидесяти, хотя хрупкость шеи и плеч могла быть вызвана скорее болезнью, нежели возрастом. Кимоно на ней было темного цвета, такое обычно носят при трауре. Глаза из-под полуприкрытых век смотрели на меня без всякого выражения.
Читать дальше