Разрешения на ношение оружия у меня не было; мне пришлось пойти к врачу и пожаловаться на стресс, через месяц я сделал то же самое еще раз; двух упаковок снотворного, по моим представлениям, должно было хватить при любых обстоятельствах. Впрочем, мысль о недостойности подобной смерти, о трусости и выборе истерического женского пути расстраивала и останавливала меня; но потом я говорил себе, что для меня это, в любом случае, уже не будет иметь значения, а мнение других меня не интересует. Предисловие было написано достаточно быстро, я еще раз перечитал свой докторат, добавил необходимые перекрестные ссылки между тем, что изначально писалось как отдельные статьи, распечатал весь текст и уже потом отправился в переплетную, где его размножили в нужном количестве экземпляров и добавили красивую белую обложку из тонкого, чуть рифленого картона. Впрочем, подавать его я не торопился; я собирался это сделать перед самым Новым годом, который я уже не увижу. Пока же я смотрел на две пачки нетронутых снотворных таблеток, и мысль о них наполняла мою душу странной нежностью и легким эхом того прозрачного горного счастья, в которое я так неожиданно окунулся на тель-авивской дороге. Скоро все кончится, сказал я себе, и мне стало казаться, что смерть носит те же белые одежды, что и жители города вечности; я представил себе, как она сидит в своем белом платье на высоких сапфировых ступенях садов, расположенных в пространстве моего воображения к северу от Старого города среди зарослей боярышника или у самой воды в тени платана, отбрасывает волосы за спину и чуть-чуть щурится, отворачивая лицо от света солнца. Вполне возможно, вдруг добавил я, что она и есть единственная жительница этого города, единственная, кому это длинное белое платье и может прийтись впору. Я буду тебя очень ждать, сказал я.
А чуть позже я прочитал в биографии Ницше о том, что он держал смертельную дозу снотворного на столике перед кроватью — для того, чтобы день за днем, ночь за ночью находить в себе силы для жизни. Я подумал о его бесконечных, черных, одиноких, бессонных ночах, против которых был бессилен даже морфий, и сразу же вспомнил: «Только мысль о смерти, — писал он, — может позволить продолжать жить». И еще: «Как единственное утешение». Я буду тебя очень ждать, снова повторил я. Я смотрел на купленные таблетки и думал об утешении, об освобождении, о вере. А потом, уже совсем незадолго до Нового года, когда подписи моего руководителя и консультантов были собраны и даже краткое изложение всей работы для архивов Сената [80] Сенат (здесь, ивр.) — общеуниверситетский ученый совет.
было уже написано, я случайно набрел в супермаркете на засахаренные дольки ананаса. Когда-то я их очень любил, но почему-то давно не покупал, и на этот раз купил целый пакет — впрочем, бумажный и не очень большой. Я шел домой и кусок за куском грыз сладкие и круглые дольки сушеного ананаса. Никогда еще его вкус не был столь сладким, столь солнечным, столь неистовым, столь пронзительным; он обволакивал меня, и даже декабрьское солнце казалось жарким и близким; его свет смешивался со вкусом засахаренных ананасных долек, пронизывая все тело избытком чувств, зеленью деревьев, сладостью, блаженством. Боль улицы оставила меня и, как мне показалось, теперь уже навсегда; встречные люди стали цветными пятнами, и я думаю, если бы они попытались со мной заговорить, это испугало бы меня не меньше, чем если бы заговорила грязная бетонная стенка. Всей кожей, пальцами рук и ног, отчаянием и светом, любовью и потерянными иллюзиями, неотступными сумерками, в которые была погружена моя душа, и обрушившейся на меня прощальной сладостью я уже не принадлежал к их миру. Я буду очень тебя ждать, снова сказал я.
За неделю до Нового года я подал докторат, а еще через пару дней меня пригласили на домашнюю вечеринку; я пошел — сам не знаю почему — скорее всего просто для того, чтобы чем-то занять вечер. Вечеринка была в большой квартире в Рамоте [81] Рамот — спальный район на северо-западе Иерусалима.
, там было несколько знакомых, но в основном незнакомые и малосимпатичные мне люди; мы поговорили на университетские темы, про политику, выпили за приближающийся год, посмеялись, потом поставили какую-то музыку еще советского времени, и те гости, которые еще могли стоять на ногах, начали танцевать. Впрочем, таких было большинство, и часть танцующих плавно перешла к обжиманиям с легким повизгиванием. Я сидел недалеко от танцующих и обнаружил, что мимо моих глаз скользят бесконечные руки и ноги; не знаю почему, но мне стало неприятно; я думаю, что все же преувеличивал степень своего равнодушия к миру и в глубине души предпочитал видеть лица, а не судорожно дергающиеся бедра, к тому же лишь в очень небольшой степени двигающиеся в такт музыке. И еще. Еще в душе кольнуло и вздрогнуло, как будто нож снова разрезал кожу. Инна, подумал я, и тошнотворное чувство тоски и неприязни затопило комнату; они поставили ламбаду, часть пар села, а оставшиеся, неуклюже виляя бедрами, начали изображать некие нервные и предположительно эротические движения. Но я не почувствовал возбуждения — только отвращение; встал, тихо попрощался с хозяйкой и вышел.
Читать дальше