— Умирает.
— Это действительно так серьезно?
— Похоже, что да.
Ира смахнула лист с платья, провела рукой вдоль бедра, посмотрела на туфли. Вздохнула.
— Все это ужасно грустно. Но, по крайней мере, я смогу объяснить Ане, почему ты не пришел. Скажу, что все это тебе до чертиков испортило настроение. А что он от тебя хотел?
— Не знаю.
— Ты не хочешь говорить?
— Да нет, правда не знаю.
Мы вышли в переулок.
— А может, ты все-таки пойдешь к Ане? Она обидится.
— Но у тебя же теперь есть объяснение.
— Ты знаешь, я и сама не хочу идти. Но там будут люди, которым я очень обязана, так что я не смогла отказаться. К тому же, когда я обещала, я еще не знала, вернешься ли ты вовремя или перенесешь самолет.
По ее лицу было ясно, что она врет. Интересно зачем, а в общем-то все равно. В любом случае, я не смог бы заставить себя об этом думать.
— Ну что же, — сказал я, — передавай привет.
Подошел Ирин автобус, и мы распрощались. Я перешел на теневую сторону улицы и пошел в сторону центра. Когда справа остались старый вокзал с его длинными каменными стенами и квадратная башня шотландской церкви, я уже знал, куда иду. Раскаленный уходящим хамсином, город сжался в единый комок чувств, в пульсирующее зеркало, в котором я видел остаток своего дня. Я видел, как я прошел сквозь шум центра мимо магазинов и автомобильных пробок и уже в сумерках вошел в Меа-Шеарим [7] Меа-Шеарим (ивр.) — досл. «стократ»; разг. собирательное название ультраортодоксальных кварталов в центре города. В строгом смысле — один из этих кварталов второй половины XIX века.
. На черные шляпы падал желтый свет низких окон; подходя к окнам, обитатели домов загораживали тротуар, распластываясь на асфальте гигантскими дрожащими призрачными тенями. Было людно, человеческий хаос, приглушенный дневным жаром, оживал в сумерках, погружая случайного прохожего, каким был я, в атмосферу выдуманной деловитости и воображаемой занятости, обдавая его бесчисленными запахами и звуками; от них несло едой, теплом, суетой, домом. Шум, как прозрачный пар, расстилался по улице, забиваясь во все ее поры: магазины, переулки, двери, распахнутые своей желтизной наизнанку окна домов. Из синагог доносилось привычное бормотание арвита [8] Арвит (ивр.) — вечерняя молитва.
. Становилось все холоднее.
Я свернул под одну из арок и по разбитым, заросшим травою ступенькам поднялся во двор дома, выстроенного в виде каре. Здесь было тихо и безлюдно; проходившая мимо женщина недовольно покосилась на меня, незнакомца. Уже собираясь уйти, я заметил сквозь раскрытое окно огромную качающуюся тень хазана [9] Хазан (ивр.) — синагогальный кантор.
и арон акодеш [10] Арон а-кодеш (ивр.) — досл. «шкаф святости»; синагогальный шкаф для хранения свитков Торы.
. Я тихо вошел, взял молитвенник в истертом и морщинистом красном переплете, нашел нужное место и начал читать. Но мои мысли были далеко от молитвенника; я думал о белой комнате за антикварной лавкой, тусклой и призрачной, где сейчас умирал Лакедем, которого я так и не успел ни о чем расспросить, — умирал, погруженный в свои мысли и сны, уже чуждый нам.
Молитва, обозначив нестройным шуршанием страниц паузу, смутную цезуру своего движения, поднялась, распрямляясь среди качающихся черных фигур, двигаясь волна за волной в мутном и неустойчивом колебании звуков, в своей тайной музыкальности, осторожными шагами ступая навстречу прозрачной, тягостной, непривычной для человека гармонии и за ее предел, как сказанное слово, и, в отличие от человеческой жизни, продолжая звучать, двигаясь в порыве своих строк и своих знаков, в экстатическом потоке своей новизны и в терпком скольжении своей привычности. Ее странная неощутимая музыка, призванная объединять, вторгаясь своим течением в людскую массу, разъединяла, вычленяла одну-единственную душу, омывая ее музыкой своих хриплых и фальшивых звуков, надменным и упрямым шелестом своих страниц; дрожь ее неуверенности, усталое бормотание, волнистая качающаяся пляска теней, молчаливое движение губ соединились в тусклой красоте ее последних слов: окончания, освобождения, вязкого хлопка закрываемых молитвенников, возвращения обыденных слов.
На этом месте внутренний ритм мысли дал сбой; или это была просто цезура, продуманный надлом времени. В любом случае, туман воображаемого Меа-Шеарима и слепящий шум его молитвы неожиданно рассеялись. Их место заняла остывающая пустота вечернего города. Действительно, смеркалось. Одинокая статуя на крыше здания Терра Санта [11] Здание Еврейского университета и католических организаций в центре Иерусалима.
отражала уже невидимое солнце; из Сада Независимости доносились смех, крики, свист. Чуть дальше, как и месяц назад, уличный музыкант играл темную ночь. Темнело очень быстро, и уже в сумерках я вошел в Меа-Шеарим. Хамсин кончился; подул ветер, сметая вдоль тротуаров остатки еды, мусор, обрывки объявлений, рекламных листков, полиэтиленовых пакетов; зашелестел пустыми пластмассовыми банками. В окнах горел свет; слышались крики, шум, звуки перебранки; пахло едой, кухней, отбросами, детьми. Было людно; но женщин было сравнительно мало; почти все несли сумки, катили тележки. Дом, говорил Раскин [12] Джон Раскин — английский писатель, эссеист и философ XIX века. В русской традиции часто пишется как Рёскин.
, это то, что не нужно заслужить. Но в их лицах не было цвета дома. В них были усталость, холод, раздражение, пустота. Поднимая голову, они смотрели на меня с отчуждением, иногда с неприязнью. Я свернул в переулок.
Читать дальше