Я не был в Бергхейме уже три года. С Маргой я увиделся в прошлом году в Пфульгрисхейме, чтобы вместе отметить праздник святого Николая. В сентябре 1976-го, вернувшись из Глендейла, я узнал из испуганного, сбивчивого телефонного сообщения Марги, что Люиза находится в тяжелом состоянии и можно опасаться самого худшего. Люизу перевезли из Хейльбронна в Штутгарт. Я съездил к ней – туда и обратно, даже не заглянув по пути в Бергхейм.
Люиза как-то ссохлась, ее тело стало совсем тщедушным. Я глядел, как она сидит в пластмассовом плетеном кресле больничной палаты, и мне казалось, что сестра превратилась в карикатуру на себя в детстве, когда она играла сонатины Кулау или Клементи, не забывая регулярно вставлять желтые свечи в медные розетки на пианино; свечи шатались, чадили, их огоньки подрагивали в такт свободному, бойкому, живому tempo детских пьесок, которые она так славно исполняла. Мне ясно помнились ее короткие белокурые прядки в ореоле этого живого света. И теперь меня мучил страшный образ: Смерть, схватившая сестру за волосы. Мой отец любил рассказывать – после ухода матери, в пятидесятые годы, – историю отставной герцогской метрессы, известной графини Гревениц, обожаемой им, затем изгнанной и состарившейся далеко в провинции, а затем, спустя десять лет, вернувшейся из Шаффуза в Людвигсбург и в замок Фаворитки, [91] Замок на севере Италии (Ломбардия).
в те самые места, где она некогда возбуждала страсть мужчин и любила сама; вскоре она умерла от переутомления в дороге, по пути в Штутгарт.
Люиза – единственная из моих сестер, вышедшая замуж за немца. Она ненавидела все французское, все, что было связано с мамой, но по иронии судьбы ее настигла та же болезнь, что унесла маму, – рак. Скажу сразу: я плохо ладил с ее мужем Хольгером. Герр Хольгер Дикгамм был богатым промышленником и биржевиком, матерым дельцом и истовым верующим, напыщенным ханжой и моралистом. Из всех пятерых детей Люизы я больше всего любил Клеменса. Клеменс увлекался художественными ремеслами, гончарным и стеклодувным; он жил у Цеци и Джона в Глендейле. Придя в ужас от изможденного лица и худобы сестры, я сел в самолет. Хольгер уговаривал меня поужинать с ним. Я отказался. И напрасно.
Ребенком я любил играть с Люизой, которая, не будучи самой «бесстыжей» из моих сестер – этим, скорее, отличалась Каси, – больше остальных интересовалась всем, что имело отношение к сексу, или, выражаясь еще точнее, питала страсть к скрупулезному изучению анатомических подробностей человека и к пунктуальнейшей дедукции, достойной профессионального эксперта. Сгрудившись у застекленной двери винного погреба, через которую можно было видеть все, что там происходит, оставаясь невидимыми, мы наблюдали за утехами Гудрун и Эгберта – божественное удовольствие, развлечение, которое позволяли себе все боги и все библейские пророки. Аннегрета была Вирсавией. Или же Люиза тащила меня к прачечной, примыкавшей к сторожке. Там было темно. Вокруг корыта всегда валялись мочалки из пырея, железные щетки, светлый деревянный ящичек для мыла, две-три стиральных доски и бельевые корзины. Высоко прорезанное окошечко было завешено желтой тряпицей. Сестры утверждали, что когда Беата стирает, то сразу видно, что у нее под рубашкой нет панталон. Они таскали меня к прачечной каждый раз, когда Беата бралась за стирку. Под разными нелепыми и самыми неубедительными предлогами они с хихиканьем заставляли меня подглядывать, а потом спрашивали, видел ли я то, что сами же и мешали мне рассмотреть.
По возвращении, в конце сентября, меня ждал неизбежный ужин на улице Верней, у мадам де Кропуа, где приходилось не столько обсуждать новое расписание занятий, сколько выслушивать бесконечные педагогические рекомендации хозяйки дома. В конце трапезы, когда я встал из-за стола под тем предлогом, что завтра рано утром мне нужно ехать в аэропорт, и наклонился, чтобы поцеловать руку мадам де Кропуа, она придержала меня и спросила:
«А разве вы не идете на крестины младшего ребеночка Мадлен?»
«Мадлен?»
В тот момент у меня, наверное, был довольно глупый вид. Я понятия не имел, кто такая Мадлен. Но мадам де Кропуа тут же освежила мою память: речь шла об одной из моих первых учениц, у которой были слишком слабые пальчики для виолончели и которая по моему совету перешла на альт, добившись таких блестящих успехов, что дважды получала первые премии. Постепенно я начал смутно припоминать маленькую двенадцатилетнюю девочку с расцарапанными кошкой руками и щеками, с синяками на коленках, с изгрызенными до крови ногтями.
Читать дальше