Оба строили свои обвинения на каких-то пустяках, на давно забытых обидах, не стоивших выеденного яйца или, скорее, остатков сиропа из-под засахаренных фруктов; они вытащили эти липкие отбросы на свет божий, свалили в адский котел своих мстительных амбиций, смешали и расплавили. Результатом стало это убийственное решение. Суд вынес окончательный вердикт только весной 1965 года. Мне помнится, что это случилось за несколько дней до смерти Прекрасной Отеро. [36] Отеро Каролина (Прекрасная Отеро) (1868–1965) – испанская танцовщица, актриса, дама полусвета.
Увы, смерть Прекрасной Отеро не значится в маленьком еженедельнике, который я просматриваю. Они несомненно страдали и, в каком-то смысле, так никогда и не оправились от этих встреч, больше похожих на безжалостные, смертельные схватки. Но при этом, как позже признавалась мне Ибель, ее очень удивляла одна вещь: страдания, которые мучили ее, доводя до безумия, очень долго ни в чем не проявлялись. Да, ей было больно, и эта душевная боль не отпускала ее ни на минуту, но ей казалось, что горе должно было терзать ее, как чисто физическая рана, как всепожирающая, смертельная мука, – быть может, именно такой кары она себе и желала.
В марте 1963 года мы с ним встретились в парикмахерской Генштаба. В мае 1964-го нас мобилизовали, и к тому времени мы уже были лучшими в мире друзьями. В ноябре 1964-го мы расстались, не сказав друг другу ни слова, в после моего дурацкого смеха над блюдом с мертвой рыбой. В конце ноября Ибель спросила, хочу ли я жить вместе с ней. Я поспешил ответить согласием. Наступил день, когда она разлучилась с Дельфиной. Ночью прошел снег. Небо почернело. И снова в воздухе зароился легкий снежок. Ибель протянула мне два чемодана. Малышка Дельфина стояла у коричневой изгороди садика в Шату; она не плакала, упорно не смотрела в мою сторону, просто помахала рукой, а вернее, подняла руку в знак прощания, затем отошла на несколько шажков от дома, запрокинула голову и начала ловить открытым ртом белые хлопья. Еще несколько минут она то махала рукой, то хватала губами снежинки – или, может быть, последние слезы облака, падавшие с небес. Наконец она вернулась в дом, к Флорану, старательно облизывая мокрые губы.
Ибель завершала учебный год в лицее Рюэйля. Иногда, если занятия на следующий день начинались рано, она ночевала у Андре и Луизы Валасс. Я видел ее по выходным. На Рождество мы поехали в Альпы, в одну из деревушек Валлуара. Мне нравилось это селение, его старинный, не затронутый прогрессом вид. Снега не было, зато шли дожди. Мы пили. Проводили время за выпивками. Странную любовь внушал я Ибель: она содрогалась от рыданий. И думала только о Дельфине и Сенесе. Как же нас увлекает эта игра – заставлять себя плакать! Мне очень не нравилась такая жизнь, наши нескончаемые поездки на внедорожнике в погоне за удовольствиями, почти не доставлявшими удовольствия, наша страсть, не приносившая подлинной радости, далекая от искренней жажды счастья, эти стоны и причитания за столиком в кафе, на краю постели, словно на берегах Ахерона или у входа в царство теней. Ибель спала одиннадцать-двенадцать часов подряд, а я стерег ее сон. Как будто нечто, однажды соединившее два существа, требует охраны или защиты. Я вспоминаю, как однажды целую ночь напролет анализировал вместе с Дидоной трудную проблему – вернее, скорбное, нетерпеливое желание разрыва – под всеми углами. А углы эти были ох как неровны – некоторые даже остры, точно шипы акации.
Дидона была очень строгой кошкой с непреклонным характером – настоящая янсенистка или того хуже. И так же как они, никому не выдавала своих истинных чувств. Мне кажется, она считала, что у Господа нет избранных среди людей. Этот постулат не вызывал у нее ни тени сомнения – разве что тень колебания, да и та была чистой данью вежливости. Всем своим видом: пухлыми, как у величавого, дородного епископа, щеками, двойным подбородком, как у монаха, принадлежащего к богатой конгрегации, безжалостным взглядом, как у психоаналитика, изничтожившего собрата по профессии, пышным – разве что без плеч – бюстом, в котором было что-то материнское, – она выражала мне свое неодобрение. Дидона, которую я любил больше всего на свете, была кошкой, которая не говорила, хотя в это трудно поверить. Но, отказываясь возражать вслух, она молчаливо упрекала меня в том, что я решил перевернуть всю свою жизнь, что вздумал порвать с молодой и в высшей степени достойной особой, своенравной и такой же высокомерной, как она сама, к которой она в конечном счете притерпелась; вдобавок она систематически давала мне понять, что осуждает мою новую привычку не спать по ночам, беспрерывно нарушая мирное течение часов, дней, времен года и всего нашего прошлого уклада.
Читать дальше