Священник Иезекииль поведал нам, что смеялся над своими видениями. Толпа говорила: «Много дней пройдет, и всякое пророческое видение исчезнет». Иезекииль опроверг это присловье: он утверждал, что, по мере того как дни прибавляются к дням, воспоминания и видения растут и укрепляются в ясности, горечи и жестокости. Именно это я и испытывал на себе. Извлекая из жестокости, если уж быть честным, горькую радость.
Дени грипповал; тем не менее этот рослый толстяк, его жена и дети встретили нас чаем, кофе и кексами. Я привез слоеные фруктовые пирожные, некое подобие тарталеток «суварофф» и белые тюльпаны. Дельфина занялась детьми, но скоро вспомнила своего Анатоля, расстроилась и не захотела сидеть с нами. Сославшись на недомогание, она сказала, что будет ждать меня возле площадки для игры в шары.
Я спросил у Дени, можно ли мне осмотреть дом. Вся мебель была новая, из шведской древесины и с такой яркой, такой веселенькой обивкой, что хотелось плакать от грусти. Комнаты первого этажа были запущены и превратились в помещения для детских игр, в свалку вещей. Поднявшись на второй этаж, в розовый салон – комнату, где мы с Сенесе в шестидесятые годы вели наши нескончаемые разговоры, – я поначалу не очень-то и удивился. «Надо же, – сказал я себе, – а ведь этот салон, оказывается, был голубым!» Я с сожалением разглядывал широкие современные диваны, телевизор, магнитофон, компьютер, музыкальный центр. Дени непременно хотел показать мне диски с моими записями. А я стоял, уронив руки, в центре салона. «Пропал большой стол, – говорил я себе. – Пропали кресла с подлокотниками, окружавшие печку „Godin"! Пропала и сама печка „Godin"!» Но мало-помалу я начал выходить из оцепенения, удивляться, даже сердиться. И вдруг спросил у Дени:
«Разве салон не был розовым?»
«Нет, он всегда был голубым. Именно таким – блекло-голубым – он мне очень нравится. Вот я и велел перекрасить стены в тот же цвет, в какой их красили как минимум последние лет сто!»
«Да-да, я знал, я так и знал, – думал я. – Просто я был слеп как крот! Просто заходящее солнце – а мы встречались именно на закате – окрашивало его в розовый». Этот розовый цвет был свойствен времени дня, но не месту, не этому месту. Я все время пытался разгадать какую-то загадку. И у меня не получалось. Салон был голубым. Но что-то во мне противилось этой мысли. Неожиданно, без всякой связи с предыдущим, я вспомнил зубы Ибель в ресторане на набережной Вольтера – вспомнил их неподатливую твердость в тот миг, когда их коснулась ложечка с половинкой профитроли, коснулась десертная вилка с кусочком наполеона под заварным кремом. А еще я вспомнил, как ощутил эту неподатливость в тот день, когда держал рукоятку насоса в Борме и мы с Ибель впервые обнялись. И меня охватило почти физическое ощущение того, что эта неподатливость другого тела, обнаруженная при касании ложки, его жадность, его сила, его зубы – все это было сродни – если вернуться к детским годам на Ягсте или, позже, на Неккаре – ощущению внезапно ожившей, волнующей тяжести удочки, согнутого удилища, неподатливого рыбьего тельца, которое бьется на невидимом еще крючке в речной или морской воде, грозя вот-вот оборвать леску.
Я нашел Дельфину на площадке для игры в шары, в тени еще голых лип. Дельфина заговорила об Анатоле, о том, как ей не хватает его, – не хватает этого детского тела с его кисловатым запахом и даже его приступов гнева – например, прошлым летом, когда он, сердито топая ножками, совал пальчики в рот, пытаясь вытащить виноградные или тутовые зернышки, застрявшие в зубах.
Не знаю почему – дождя в этот день не было, и никакого сена рядом тоже не было, – но, пока Дельфина говорила о своем сыне, меня преследовал запах мокрого сена. Я сказал об этом Дельфине, и она со мной согласилась. Этот, в общем-то, приятный запах мокрого, парного сена, дразнил обоняние и навевал легкую тоску. Вкус свеклы, приторно-прелый, тонкий, маслянистый и раздражающий, преследовал и до сих пор преследует меня. Это был вкус воспоминаний. Я размышлял о приступах ярости маленького Анатоля, описанных Дельфиной. Зернышко, застрявшее в зубах, или еще какая-нибудь малость, частица чего-то зрелого, слишком зрелого, перезревшего и гниющего, разрушающего зубы, – вот самое точное определение понятия «воспоминание».
А Дельфина рассказывала, как она лечила сына от ожогов крапивы, которой он ужасно боялся. Объясняла, что обожженную кожу лучше всего натирать смородиновым листком, что это прямо-таки безотказный способ. Меня поразило, до чего же она напоминала Ибель – двадцать лет назад. А эти приемы врачевания, унаследованные от мадемуазель Обье и восходившие к древним ритуалам времен Меровингов, времен кельтов, времен обитателей пещеры Ласко!..
Читать дальше