— Канатоходца сюда, — сказал он секретарю. — Быстро.
Оно, по крайней мере, останется навсегда. Утро четверга. Моя квартира на первом этаже. В дощатом доме, обшитом вагонкой. На улице, где повсюду такие дома. В окне, на фоне голубого неба, мельтешение темных точек. Кто бы мог подумать, в Бронксе живут какие-то птицы. Лето в разгаре, так что Элиане и Хакобо не нужно собираться в школу. Впрочем, они уже проснулись: до меня доносится выкрученный погромче звук телевизора. Наш допотопный ящик навечно застрял на одном канале и показывает единственную программу — «Улицу Сезам». Я поворачиваюсь под покрывалом к Корригану. Он впервые остался ночевать. Мы не планировали этого заранее, просто так получилось. Шевелится во сне. У него сухие губы. Белые простыни шевелятся вместе с ним. Мужская щетина похожа на карту атмосферных потоков: россыпь света и тени, снежный буран седины на подбородке, темная впадина под нижней губой. Я поражена тем, как эта утренняя щетина изменила его, как она выросла за такое короткое время, даже вкрапления седины — там, где прошлым вечером их не было вовсе.
У любви есть особенность — мы оживаем в телах, которые нам не принадлежат.
Корриган уснул в рубашке, успев выпростать из рукава только одну руку. В спешке мы даже не успели толком раздеться. Все прощено. Я приподнимаю вторую его руку, расстегиваю деревянные пуговицы, одну за другой. Когда те выскальзывают из петель, стаскиваю рубашку с его руки. Под загорелой шеей у него белая кожа, цвета свеженарезанного яблока. Целую в плечо. Цепочка на шее оставила светлый след, но не крестик, спрятанный под рубашкой; Корриган словно носит ожерелье из белой кожи, которое обрывается, не успев сомкнуться на груди. Синяки до сих пор еще видны, заболевание крови.
Он приоткрывает глаза и принимается часто моргать, стонет то ли от боли, то ли от благоговения. Высовывает ногу из-под простыни, оглядывает комнату.
— Ого, — говорит Корриган. — Уже утро?
— Да, утро.
— Как туда попали мои брюки?
— Вчера ты выпил слишком много вина.
— ¿De veras? [148] Правда? (исп.)
— удивляется он. — И что, я стал… акробатом?
Над нами раздается шарканье шагов, соседи просыпаются. Корриган пережидает шум: громыхание ног, вставляемых в обувь.
— А дети?
— Смотрят «Улицу Сезам».
— Мы много выпили.
— Много.
— Я совсем отвык от этого. — Ведет ладонью по покрывалу, натыкается на изгиб моего бедра, отдергивает руку.
Новые звуки сверху — душ, падение чего-то тяжелого, цоканье каблучков по полу. Моя квартира, как губка, впитывает все шумы, даже из подвала. За сто десять долларов в месяц я поселилась внутри радиоприемника.
— Они всегда такие шумные?
— Погоди, еще услышишь, как проснутся их дети-подростки.
Он снова стонет, глядя в потолок. Я пытаюсь понять, о чем Корриган думает. Там, в вышине, его Бог, но прежде — мои соседи.
— Помогите, доктор, — просит он. — Расскажите что-нибудь потрясающее.
Корригану известно, что я всегда мечтала стать врачом, что я прибыла сюда из Гватемалы именно за этим, но мне не удалось закончить медицинский институт дома, и он знает, что здесь мне тоже не повезло, я ни разу даже не дошла до крыльца университета, скорее всего, у меня с самого начала не было ни единого шанса, и он все равно называет меня «доктор».
— Хорошо. Сегодня утром, проснувшись, я сразу поставила себе диагноз: счастье на ранней стадии.
— В жизни не слыхал о такой болезни, — говорит он.
— Очень редкое заболевание. Я подхватила его прямо перед тем, как проснулись соседи.
— Оно заразное?
— А ты еще не заболел?
Он целует меня в губы, но затем отворачивается. Влачит тяжкую, невыносимую ношу: свою вину, свою радость. Лежит на левом боку, ноги согнуты, он повернулся прочь от меня, словно хочет укрыться, свернувшись в комочек.
В самый первый раз я увидела Корригана в окно приюта престарелых. Он был там, за грязными стеклами, загружал в фургон инвалидные коляски с Шилой, и Паоло, и Альби, и всеми остальными. Он с кем-то подрался; испещренное ссадинами и синяками лицо. На первый взгляд от Корригана стоило бы держаться подальше. И все же в нем было нечто особенное, какая-то «верность» — только это слово я и смогла подобрать, fidelidad, — он показался мне верным этим старикам, потому, возможно, что знал, какую жизнь они ведут. Корриган вкатил коляски в фургон по деревянным планкам, пристегнул их как следует. Свой фургон он оклеил значками, утверждавшими мир и справедливость. Мне тогда подумалось, что, может, в комплекте с жестокостью у него и чувство юмора есть. Только потом я узнала, что ссадины и синяки ему оставили сутенеры; он терпел худшие побои и ни разу не ударил в ответ. Он был верен и тем бедным девушкам тоже, и своему Богу, но даже он понимал, что верность должна где-то заканчиваться.
Читать дальше