Однажды ночью я проснулся, как мне показалось, от завывания ветра, дующего сквозь щели между досками чердака. Но это был не ветер, а крик. Крик доносился не с близкого расстояния, не из нашего дома, нет, я слышал голоса родителей, которые озабоченно переговаривались, думая, что я их не слышу. Я опустился на колени и приник к окошку. На нашей улице было тихо, в домах темно, но небо за домами, казалось, взлетело вверх. Я увидел, что на моей ночной рубашке пляшут отблески пламени, и позвал родителей. Пожар, пожар! Через мгновение мать была наверху. Она обняла меня и повела назад, в кровать. Ш-шш, ш-шш, приговаривала она, все хорошо, мы не горим, тебе ничего не грозит, иди в кроватку, спи. В поисках спасения я завернулся в одеяло, накрыл голову подушкой и принялся напевать, чтобы не слышать тех криков. Я видел, как за моими прикрытыми веками медленно угасал отблеск пожара. Я уснул, но и во сне меня продолжали преследовать страшные крики, превращавшиеся в ветер и словно возносимые Богом к небесам.
Утром пошли разговоры о том, что немцы сожгли больницу. Когда я говорю: больница, не надо представлять себе современное высокое здание, к которым мы привыкли здесь. Это были несколько домиков, их обнесли временными стенами и соединили в один, поставив бревенчатые перегородки, построив некое подобие трех отделений — мужского, женского и детского. Были там комнаты для осмотра, плохо оборудованная операционная и кабинет для амбулаторного приема. Немцы окружили больницу, заперли окна и двери — со всеми шестьюдесятью пятью людьми, находившимися там, — из которых двадцать три были дети, и подожгли здание. Эти числа неразделимы в моей памяти. Шестьдесят пять. Двадцать три. Некоторые пациенты болели тифом, и немцы боялись эпидемии, которая сократила бы число работающих на военных заводах, то была бы настоящая децимация рабочих команд. Итак, решение было найдено — сжечь всех живых в больнице. Включая персонал. Весь следующий день над городом стлался дым. Небо было затянуто его клубами, и на улице было неестественно тепло. Дым прилипал к земле, словно туман. Я кашлял, чтобы избавиться от дыма, проникавшего в легкие. Я воображал, что вдыхаю пепел мертвецов, и, наверно, это действительно было так. На рассвете все, как обычно, должны были идти на работу. Вечером, после возвращения из города, хотя собираться группами было строжайше запрещено, несколько человек пробрались в дом раввина, чтобы прочитать кадиш по убиенным душам.
Это была далеко не первая так называемая акция немцев. Были и будут другие, когда внезапно обыскивают дом, а всех живущих в нем увозят на запад, за реку, в форт, где убивают. Таковы были припадки старательности палачей. Однако именно после той ужасной ночи отец отказался от своей роли при совете. Он понял, что для него больше невыносима роль покорного, согнутого рабством человека, влачащего жалкое существование под ярмом в состоянии полной беспомощности. На следующий вечер после пожара состоялось тайное заседание совета, и когда отец вернулся, я был наверху, притворяясь спящим, но в действительности я бодрствовал так, как никогда в жизни. Было тихо, пока мать резала хлеб и наливала суп. Он отодвинул тарелку.
— Завтра состоится регулярная ежемесячная встреча с немцами, — сказал он ей. — Совет заявит формальный протест. Это будет что-то вроде увещевания неуправляемых сил террора.
Голос был свинцовым, нехарактерным для отца, каким-то бесцветным.
— Что же вы должны делать? — Мать говорила так тихо, что я с трудом слышал ее слова.
— Кроме того, что они подвергают нас систематическому рабскому унижению, им еще нравится поражать наше воображение, — ответил отец. Голос его стал громче, в нем появились гневные ноты. — Они обожают забавляться. Шмиц, этот шакал, который заправляет всеми делами… —
Это был главный эсэсовский офицер. — Как может совет смотреть на него, говорить с ним, словно он — человек? Это ритуальное притворство, якобы признание того факта, что все мы — люди… Мы цепляемся за это притворство, словно надеемся побороть их! Словно мы — сиделки, приставленные к сумасшедшим, которые ни в коем случае не должны знать, что они безумны. Шмиц и иже с ним будут внутренне смеяться, ведя прочувствованный цивилизованный разговор. Они скажут, что время военное, что этот инцидент весьма прискорбен, но, к сожалению, он был неизбежен. После этого снова перейдут к обсуждению следующего пункта повестки дня — проблем с мукой и картошкой.
Читать дальше