Я стерпел. Я многое в те дни потому и стерпел, что Чубисов — Чубик живьем — еще стоял перед моими глазами. Нет-нет и возникало: живой Чубик и та ночь. Особенно когда остановила милиция. Мент. Чубисов с ним закурил: оба в полутьме. (А другой мент меня обыскал. Я помнил телом его жесткие руки в скорый миг обыскивания.)
И ведь не десять, не двадцать минут — час за часом нацеленных ночных хожений, шли с ним рядом, друзья навек. Терпеливо же таскался, ходил, обивал ноги вместе со мной настырный гебэшник Чубик, — нет, не их кличка, там он какой-нибудь Алексеев или Иван Иваныч, совсем просто, не уцепить. Но я уцепил. Я ходил с ним и за ним, тоже терпелив, — ходил из сборища в сборище и из дома в дом, словно бы добавлявший там и тут по полстакана алкаш, который все больше проговаривался. Есть, мол, знакомый (кто?) — а тот самый, один мой знакомый, разве не слышал, за мзду подделывает для литераторов визы, — Чубик слушал вполуха, а все же он был на крючке, он-то думал, что я на крючке (бутылка водки, непочатая, в его кармане)...
Годуновские мальчики, дети у гроба Чубисова (восьми и пяти лет) — первое, что должно бы подсовывать русскому писателю чувство вины, а с ним и мало-помалу выползающая из норы совесть. Писатель слаб против детишек, против испуганных и примолкших (тетка их подтолкнула на шаг вперед, ближе к отцовскому гробу. Два мальчика...). Но я не давался: я сказал себе, что у Чуба, скорее всего, уже взрослые дети. Я их повзрослил: двадцать и семнадцать. Парни снесут. Зарастет травой. И уж во всяком случае не узнают однажды со стыдом и с негромким эхом позора, что они дети стукача, взрослеющие и кормящиеся на доносы. Так думалось той стороной моего «я», которая не разъедалась ни при какой рефлексии и только твердела.
Но у «я» была и оборотная сторона, другой его бок помягче, бочок , как говаривала моя мама. Стукач сгинул, обнаружили по вони, не смогут даже опознать, — думалось о настырном и говорливом гебэшнике Чубисове, о Чубике, о трупе воочию. О том, что он все еще лежит там неприбранный...
Кавказец в конце концов понятен и простим, как-никак ножи мы вынули почти одновременно. Столь мгновенную развязку на скамейке в сквере можно и впрямь счесть разборкой и видом поединка в наши дни. (Соотносилось с дуэльными выстрелами на заснеженной опушке.) Но за гебэшника совесть настаивала на моей вине — зарезал бедолагу! Мол, тут-то никакой заснеженной дуэли и ренессансности. Просто взял и зарезал. И оставил валяться труп. Ведь человек.
С той же, совестливой стороны еще и подсказывалось, гебэшники, мол, предусмотрены современным обществом: необходимы. Как необходимы менты. Как необходимы пожарники, разве нет?..
Более того: подползала нехорошая и почти подлая мысль (подлая, потому что нечестно, в обход причин и следствий) — мысль, что даже эта нынешняя и всеобщая ко мне перемена (общажников, их жен, женщин), их вспыхнувшая нелюбовь инстинктивно связана у людей как раз с тем, что я сам собой выпал из их общинного гнезда. Сказать проще — я опасен, чинил самосуд, зарезал человека, оставил детей без отца...
Не пустили меня на поминки старичка Неялова.
— А чо тебе-то здесь делать? Мы тут сами отлично сидим-поминаем, — И беззубый наш гигант-похоронщик (с первого этажа) плечом преградил мне вход.
Я не ожидал. Старичок Неялов, глуховатый алкаш и чистюля, был уже в земле сырой, а я даже не выпью за столом стопку ему в память? — как же так! (Или опасаются, что мечу на освободившееся жилье?)
Но похоронщика поддержал и слесарь Кимясов. Вышел — дымит беломориной. Не пускает... Возможно, будь у меня водка с собой, я бы и в узкую дверь прошел. Они бы не посмели. Но не было в тот день на водку.
Всю жизнь, как известно, люди ходят на поминки и пьют от души и задаром. Однако беззубый похоронщик тотчас использовал мое замешательство. Сука. Он ядовито (и уже прикрывая дверь) заметил мне:
— Ничо. Выпьешь как-нибудь в другой раз.
И слесарь Кимясов, пьяница, засмеялся:
— Не каждый же день.
Но, конечно, женщины и в нелюбви были первые. (Как и во многом другом более чуткие и непосредственные.) Могли бы, мол, и приветить тебя, Петрович, и щец дать в обед, и словцом утешить, сам знаешь! Но теперь — нет. Точка...
И опять их упор был на то, что не они переменились — я переменился, и что раздражение и нелюбовь общажников только и объясняются моей, мол, перед ними виной, чуть ли не кровью на моих руках, вот ведь как. Виноват-с! Мной же придуманное чувство (чувство вины) становилось реальностью. Смешно, но со мной даже не здоровались.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу