— У меня, Всеволод Дмитрич, есть в четвертом томе, еще вы не читали, один казак, так он все носится с супризом. Вбегает: «Суприз!» А никакого суприза нет. Его так и кличут Супризом, не в обиду вам, конечно.
— Ну что же, — сказал Дехтерев и сделал руками свой любимый жест, как бы их умывая, даром что хирургией сроду не занимался. — Станция Ольховая, дистанция херовая. Гора и вишня, стремительное развертывание. Отсидеться думал, гнида? Четыре, восемь, трубка пять. Цветы, вот оно. Человек рожден, чтобы растить цветы. Они его закопали, совсем закопали, ничего не осталось. Без почки жить можно, без почвы сложно. Земля молчит, камень поет. Когда отрывает ногу, что же тут интересного. Не кровь страшна, вонь страшна. Из черного логова выходит осторожный, осторожный, очень осторожный медленный зверь. Один такой зверь. Где четырнадцать, там и одиннадцать. Вам следовало бы, может быть, сначала зарезать, а потом сжечь. Человечина всем хороша, только несъедобна. И откуда столько грязи, все разговоры такие грязные. Мучительная соль подходит под горло. Наши слова расставлены не в том порядке. Но когда они будут расставлены в том порядке, мы заговорим. Мучительнее всего окрошка. На станции Ракитной крошили, крошили, искрошили всех. Цветы и окрошка. Аравийское месиво, крошево с галицийских кровавых полей.
Он замер, вглядываясь в белое лицо Шелестова. Тот сидел с закрытыми глазами, уронив руки, и Дехтерев испугася уже, что удар оказался непереносим, но писатель внезапно открыл глаза и ясным взором ответил на тревожный, незаданный вопрос врача.
— Что же, — сказал он. — Чрезвычайно вам благодарен.
«Ведь может и убить», — подумал Дехтерев.
— Что же, ведь я, в сущности, знал, — продолжал Шелестов медленно, словно состарившись лет на шесть. — В последние месяцы осознание уже было почти полным, мозг, вероятно, подтягивал резервы. Сейчас мне кажется, что я ни на секунду не переставал помнить.
— Как вас зовут? — тихо, почти благоговейно спросил Дехтерев.
— Это совершенно неважно. Ну, скажем, Трубин. Я не собираюсь менять фамилию.
— Вы не чувствуете боли, головокружения? Скажите, у меня с собой медикаменты…
— Нет, ничего такого. С тою разницей, что вам, допустим, было тридцать восемь лет, а стало сорок четыре. Ведь он был такой молодой, этот парень, так жаден. Такая отличная тужурка, я, как тужурку, носил его.
— Но вы помнили?
— Сейчас уже мне кажется, что да. Это, знаете, как с картинкой, когда надо что-то там составить из линий, и уже не веришь, что могло быть иначе. Но в первые лет пять, конечно, был только Шелестов. Я впервые заподозрил, что, может быть, в жизни случаются неосознанные периоды. Когда ко мне вдруг пришла описанная мной женщина. Этот дурак высоко себя ценил, но все-таки не настолько, чтобы думать, будто Творец подражает ему. Она повторяла бабу из романа полностью, до физических примет. Вот тогда он — я — тогда мы впервые подумали, что я знал ее когда-то, но до последнего времени он объяснял это темной памятью. Темная материя жизни — ужасная глупость. Мне рассказал это, как его, Нильсен. Он это выдумал, наверное, чтобы не помнить, как доносил. Вы читали, ему орден дали?
Дехтерев не понял, о чем речь, но на всякий случай кивнул.
— Что же, — сказал Шелестов, — этому надо было случиться. Не спрашиваю, как именно…
— Это я как раз могу объяснить, — заторопился Дехтерев. — Это случай из моей практики. Очень давно, вы не поверите, почти тридцать лет назад. Я впервые тогда заметил, что эта новая личность, вырастающая как бы поверх прежней, как рукопись пишут поверх рукописи, — что она запирает себя на кодовые замки, и эти слова легко опознаются. Есть система фраз, на которые она реагирует мучительно. Это легко видеть из вашего романа, но я наблюдал вас и в другое время. Я хорошо видел, на каких опорных точках вы теряли самообладание. И поверьте, я никогда не пришел бы к вам. Я никогда не решился бы делать эксперимент, если бы не чувствовал, что ваш дар иссякает, что нельзя писать с половиной головы. А я хотел, чтобы единственная книга нашего времени была все-таки дописана, это мой корыстный читательский интерес.
— Книга? — презрительно спросил Шелестов. — Какая книга?
Дехтереву стало холодно, он почувствовал слабость.
— Книга была про то, как молодой дурак боролся с дураком постарше, про то, как в кентавре ссорились конское и человеческое. Какая же теперь книга? — продолжал Шелестов. — Я, честно признаюсь, ждал чего-то такого от вашего визита. Я думал, что вы, врач, поможете мне столкнуть это дело с мертвой точки. Но теперь, когда я здоров, — усмехнулся он, — когда мне все о себе известно… Камень поет, это вы точно. Крым, пятнадцатый год. В камне есть щель, и в ней поет ветер, но зачем же петь монолиту?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу