Одно из самых счастливых моих воспоминаний — воспоминание о душевной сумятице, испытанной однажды вот таким же утром, выйдя из школы. Что со мной? Учительница растерянно сказала мне: «Ах, сынок, это же ветры». Восемьдесят лет спустя я пережил то же ощущение, когда проснулся в постели Дельгадины, и снова был декабрь, наставший точно в свое время, декабрь, с его прозрачным, чистым небом, песчаными бурями и вихрями на улицах, срывавшими крыши с домов и поднимавшими юбки у школьниц. Город наполнялся призрачным гулом. В ветреные ночи крики городского рынка были слышны в самых далеких кварталах так, словно он находился за углом. И не удивительно, что декабрьские ветры позволяли нам по голосам находить друзей, разбредшихся по самым далеким борделям.
Но с этими же ветрами мне пришло и дурное известие о том, что Дельгадина не сможет провести со мной рождественские праздники, а будет со своей семьей. Если я что-то презираю в этом мире, то это праздничные сборища по обязанности, где люди плачут от радости, и все эти искусственные огни, дурацкие рождественские песни и бумажные гирлянды, которые не имеют ничего общего с младенцем, родившимся две с половиной тысячи лет назад в убогих яслях. Однако, когда наступила Рождественская ночь, я не смог побороть тоски и отправился в комнату без нее. Я спал хорошо, а когда проснулся, рядом был плюшевый медвежонок, ходивший на задних лапах, как северный, полярный, и открытка с надписью: «Гадкому папе». Роса Кабар-кас говорила мне, что Дельгадина учится писать по моим урокам письма на зеркале, и меня восхитили ее ровные буквы. Но сама она огорчила меня еще одним известием, медвежонок — ее подарок. В новогоднюю ночь я остался дома, в постели с восьми вечера, и заснул безо всякой горечи. Я был счастлив, потому что когда пробило двенадцать, то — за яростным трезвоном колоколов, фабричными гудками, пожарными сиренами, надрывными стонами отчаливающих судов, взрывом пороха и треском петард — я почувствовал, как на цыпочках вошла Дельгадина, легла рядом со мною и поцеловала меня. Почувствовал так отчетливо, что во рту у меня остался запах лакрицы от ее поцелуя.
В начале нового года мы начали узнавать друг друга, как будто жили вместе и наяву, я приноровился тихонечко напевать ей так, что она слышала, не просыпаясь, и отвечала мне, отзываясь природным языком тела. Ее настроения можно было понимать по тому, как она спала. Изможденная и грубоватая вначале, Дельгадина постепенно словно обретала внутренний покой, отчего лицо ее становилось красивее, а сны богаче. Я рассказывал ей свою жизнь, я читал ей на ухо черновики своих воскресных заметок, в которых всегда присутствовала она, не названная, но только она.
Как— то я оставил ей на подушке серьги с изумрудами, серьги моей матери. Она надела их к следующему нашему свиданию, но они ей не шли. Тогда я принес ей другие, более подходящие к цвету ее кожи. И объяснил: первые тебе не шли, ни к лицу, ни к стрижке. Эти будут хороши. В последующие два свидания она не надела ни те, ни другие, но на третье появилась в тех, на которые я ей указал. Мне стало понятно: она не повиновалась моим указаниям, но ждала случая сделать мне приятное. В те дни я так свыкся с домашней жизнью, что перестал спать голышом и начал на ночь облачаться в пижамы из китайского шелка, которыми уже давно не пользовался, поскольку не для кого было их снимать.
Я начал читать «Маленького принца» Сент-Экзюпери, французского автора, которым весь мир восхищаются больше, чем сами французы. Это было первое, что ее заинтересовало, хотя она и не проснулась, но заинтересовало настолько, что мне пришлось приходить два дня подряд, чтобы дочитать книгу до конца. Потом мы читали «Сказки» Перро, Священную историю, «Тысячу и одну ночь», в дезинфицированном варианте для детей, и по разнице между тем и другим я понял, что ее сон имеет разные степени глубины в зависимости от того, насколько ей интересно прочитанное мною. Когда я чувствовал, что, как говорится, коснулся донышка, я гасил свет и, обняв ее, спал до петухов.
Я был счастлив, я целовал ее нежно-нежно в веки, и однажды ночью, словно луч блеснул в небе: она улыбнулась в первый раз. А потом, ни с того ни с сего, повернулась в постели спиной ко мне и проговорила недовольно: «Это Исабель виновата, что улитки плакали». Я воодушевился надеждой, что может завязаться разговор, и в тон ей спросил: «А чьи они?» Она не ответила. Голос и тон у нее были плебейские, как будто вовсе не ее, как будто внутри скрывался кто-то чужой. И тогда в душе у меня исчезла даже тень сомнения: она мне больше нравилась спящей.
Читать дальше