Родной язык — это тот, на котором можно позволить себе изобретать слова, на котором тебе не страшно изобретать слова, на котором тебе позволительно изобретать слова, потому что ты — на своей территории. У него же, Пантелиса, не было наследственной лингвистической территории, он не мог воткнуть победный стяг ни в один вокабулярий и сказать: «С этим ворохом слов я играю как мне угодно, хочу — покорежу, хочу — перекручу, хочу — сложу так, хочу — эдак, хочу — поверну одним смыслом, хочу — другим, а хочу — перемешаю и брошу на ветер…»
Опаска, неуверенность, зыбкость из области языка переходили на жанр. Пантелис писал много, страшно много, но не умел уложиться ни в один литературный жанр. Он понятия не имел, как именуется жанр того, что он строчил изо дня в день: поэзия, проза, драма, новелла, роман или может быть эссе? И именно по этой причине мсье Камбреленгу случалось нервничать после чтения писанины мсье Пантелиса.
— Как же можно, — укорял он его, — так варварски соскальзывать с жанра на жанр? И так уже невыносимо, что вы перепадаете с языка на язык и что иные слова остаются для читателя непонятными… Вы не можете написать и фразы без вкраплений хоть одного словечка по-гречески, по-турецки или по-итальянски. Предположим, это не катастрофа, такую форму бреда можно было бы отнести на счет стиля. И Борхес вкраплял в свои истории латинские цитаты без перевода, цитаты абсолютно безвестных авторов и из книг, которым он иногда сам придумывал названия. Но вы-то не просто скачете с одного языка на другой, вы меняете жанр в пределах одного и того же параграфа… Я уже не говорю о том, что вы мешаете времена. Как можно начинать фразу в прошедшем времени, продолжать оборотом в настоящем и заключать смещением к будущему?
В ответ на все эти упреки, которые и я тоже делал ему время от времени, мсье Пантелис рассказывал нам один свой сон. В возрасте шестнадцати лет он предпринял что-то вроде попытки самоубийства. К тому времени он исписал словами уже тысячу страниц, и его вдруг осенило, что его миссия на земле выполнена. Тысячи страниц слов было достаточно. Даже если их еще никто не читал, это был его дар будущим поколениям. Оставалось только, чтобы будущие поколения занялись его словами, накинулись на них и с жадностью проглотили, опубликовали их тысячными тиражами и перевели на все языки земли. Но как, скажите на милость, привлечь внимание будущих поколений, как запустить в ход эту тяжелую и ленивую машину под названием потомки ? Пантелис видел одно-единственное решение — самоубийство.
Он составил список всех знаменитых самоубийц: Ван Гог, Маяковский, Есенин, Цвейг, Хемингуэй, Мисима, Чезаре Павезе, Стиг Дагерман, Артур Кёстлер, Паул Целан, Герасим Лука, Урмуз… Он изучил их биографии, пытаясь разобраться в мотивациях поступка, во влиянии этого финального жеста на их творческое наследие. Он пришел к выводу, что в каждом случае самоубийство имело колоссальный благотворный эффект на творческое наследие, просто-напросто вдвигая его в международное обращение. Так что он решил совершить этот высший акт добровольного ухода со сцены, но не в Палермо, а в Риме, с тем чтобы общенациональные газеты смогли на месте прокомментировать событие. Он еще не придумал самой процедуры, но уже знал, где он хотел бы это сделать: на эспланаде перед Колизеем. Итак, он сбежал из дому. Нашел судно, которое шло в Бари, а оттуда сел на ночной поезд до Рима.
Но когда он добрался до Рима, вмешалось нечто непредвиденное: стояло прекрасное утро, в голубизне неба было что-то возвышающее, оживление на улицах вечного города понравилось ему до безумия, а желание умереть испарилось полностью. Напротив, он ощутил внезапный порыв броситься в борьбу за самоутверждение в этом кипящем жизнью городе, где все казалось ему возможным.
Сон, который был связан с этим эпизодом из его юности или который он считал связанным с этим эпизодом, он начал видеть позже, когда уже осел в Париже, отучился и даже защитил диссертацию. Видел он во сне, что потерял год жизни. Сон повторялся не реже, чем раз в полгода, иногда чаще, всякий раз один и тот же и с потрясающей отчетливостью, так что Пантелис стал относиться к нему со всей серьезностью. Сон всегда включал разговор с матерью, которой Пантелис неизменно задавал один и тот же вопрос: где я потерял год жизни, примерно между семнадцатью и девятнадцатью годами? Сон сформировался, бесспорно, на руинах страшной тревоги, которая жила у него в подсознании. Пантелис применил к себе психоанализ и заключил, что только панический страх быть выгнанным из лицея после побега в Рим мог спровоцировать такую огромную временную трещину в его существе.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу