— Без обнаженных эмоций вы обойтись не могли! — Литературный консультант даже не ртом, а ноздрями едва уловимо усмехнулся, и его острый карандаш ужалил непонравившуюся строку в моей рукописи [5] Речь идет об эссе «Феномен чрезмерной любви», публикующемся ниже, в одноименном разделе книги.
.
У консультанта было четкое и бесстрастное лицо римлянина эпохи императора Тиберия. Страницы книг, которые выходили при его участии, сухо дышали ночным покоем холодеющей пустыни — в ней отдыхает, остывая, перегретый за день песок.
— Раньше у меня было: «беззвучно зарыдал», — оправдывался я, — а стало скромнее: «заплакал». Раньше было: «кусал кулаки, чтобы отвлечь себя от боли», а стало скромнее: «закрыл лицо руками».
Консультант обожал, чтобы было скромнее.
«Скромнее», — говорил он авторам, когда их герои беспечно и бесшабашно веселились, открыто выражали переполнявшие их чувства или, не дай бог, обнаженно страдали от неразделенной любви.
— Было… — повторил я, — стало…
— Что же, — карандаш оторвался наконец от крамольной строки и, будто действительно оставив в ней жало, обессиленный, выпал из пальцев, — что же, попробуйте теперь довести тенденцию к скромности до логического завершения и… — карандаш, как в сеансе телекинеза, почти без участия руки, поднялся, утвердившись на острие, — и, убрав «заплакал», «закрыл», напишите: «отвернулся, чтобы не видели его лица».
— Я хочу, чтобы читатель видел его лицо.
— И увидит, когда ваш герой успокоится, — улыбнулся консультант.
— Послушайте! — начал я ему объяснять, будто он ни разу не читал моей рукописи. — Герой рассказывает о трагической гибели слона, с которым он не расставался почти тридцать лет, с самого начала войны. Он получил его в сорок первом, когда его цирк-зоопарк находился на западе Украины. Они шли на восток много дней и ночей под бомбами, добрались до Тбилиси, потом до Еревана. Там слон Вова нянчил дочерей Ивана, качал их на ноге, поднимал хоботом. Но особенно любил удружить шоферам на крутой дороге у зоопарка, с утра до ночи бодал он «виллисы» и «студебеккеры», помогая экономить бесценный в войну бензин. На этой дороге он и погиб почти через тридцать лет. Его мучали камни в печени, он на рассвете вышел на шоссе, увидел машину и, как шел к ней когда-то, пошел и сейчас, потом увидел троллейбус, подбежал, начался переполох… И вот Иван, рассказывая об этом, переживает тот день, ту минуту, когда слон лежал на шоссе, еще дышал и посмотрел на него в последний раз…
Консультант терпеливо выслушал то, о чем он не раз уже читал с карандашом в руках, и заключил четко:
— Герасим и Муму эпохи НТР. — Потом повторил: — «Он отвернулся, чтобы не видели его лица».
— А я люблю человеческое лицо в минуту потрясения сильным чувством, когда в нем играет живая душа, — ответил я с излишней патетичностью.
— Читайте Тургенева и Толстого, — посоветовал консультант. — Ходите в театры и музеи.
— Я люблю его в жизни. Когда оно живет заодно с сердцем. Когда оно живое зеркало души…
Я вовремя замолчал, поняв по выражению губ консультанта, что через несколько секунд его пожелание «Отвернулся, чтобы не видели его лица» будет уже относиться не к моему герою, а ко мне самому: выдав обнаженные эмоции, я нарушил устав скромности. И тут меня осенило: во мне ожило воспоминание о моем старинном товарище в строгом кабинете, и я извлек из этого воспоминания урок мудрости.
— Послушайте! — воскликнул я. — Ведь он же, Иван, рядовой человек. Не директор, допустим, солидного объединения. Можно и обнажить…
Консультант задумался. И по мере того как он медленно отрывал карандаш от рукописи, я понимал все отчетливее — он убежден: обнажать эмоции — непрестижно. И потому… в данном случае возможно…
Будущий историк культуры, вероятно, отметит одну небезынтересную особенность литературы 60-х и 70-х годов XX века: все более эмоционально богатой и разнообразной делалась искусственная жизнь в книгах писателей-фантастов; думающие машины становились чувствующими и страдающими, погружаясь в океан человеческой культуры, человеческого Духа.
В одном из рассказов думающая машина, расставаясь с любимым человеком, испытывает то незнакомое ей раньше состояние, которое мы, люди, достаточно хорошо изведав, поэтически вольно назвали душевной болью. Она жалеет, что не может заплакать — это в ней не запрограммировано, — тогда бы ей стало легче. Она жалеет, что не может рассказать миру о боли; ощутив человеческую муку, она хочет и выразить это по-человечески.
Читать дальше