Попробуй это поприжать, старик, паникуй, конечно, если без этого никак, но не сейчас — и не здесь… Слабые лампочки умывальной углубляют тысячи пятен от воды и мыла, сбившиеся в кучи на зеркалах, до сплетенья облачных перьев, кожи и дыма, когда он мотает у зеркала головой, лимонные и бежевые, здесь туча нефтяного чада, а тут бурые сумерки, и крошится очень крупно, такая вот текстура…
Утро — прелесть, мир — война. На передке сознания удержать удается одно: слова Я хочу перевестись, они как бы немузыкально мурлычутся зеркалу, так точно сэр рапорт подам тут же. Попрошусь добровольцем в Германию, вот что. Дам-де-дам, де-дам. Вот именно, только в среду была объява на рекламной странице «Нацистов в новостях» — засунули между Мерсисайдским отделением лейбористской партии, которое ищет себе пресс-агента, и лондонским рекламным агентством, где есть, как они заявляют, вакансии сразу после дембеля. А эту объяву посередке разместила какая-то служба будущей «G-5», что пытается собрать несколько спецов по «перевоспитанию». Жизненно, жизненно необходимо. Растолковать Германскому Зверю про Великую хартию вольностей, спортивный дух — такое вот, а? Выпотрошить механизм баварских часов с невротичной кукушкой — деревеньки, куда по ночам из лесов прибегают эльфы-оборотни и суют под окна и двери подрывные листовки…
— Что угодно! — Роджер на ощупь пробирается в свое узкое жилье. — Что угодно лучше этого…
Вот как фигово пришлось. Он знал, что в безумной Германии, с Врагом будет больше в своей тарелке, чем здесь, в Отделе Пси. А от времени года еще хуже. Рождество. Вляаааггггххх, хватается за живот. По-человечески или хоть как-то выносимо становилось только от Джессики. Джессика…
Тут-то его и накрыло — на полминуты, пока зевал и дрожал в длинном исподнем, мягонького, еле видимого в тепляке декабрьской зари, среди стольких острых краев книг, пачек и бумаженций, графиков и карт (и главная из них, с красными оспинами на чистой белой коже леди Лондон, надзирает за всеми… стоп… кожная болезнь… неужто смертельную заразу носит она в себе? и точки ударов предопределены, а полет ракеты происходит из рокового нарыва, дремлющего в самом городе… но этого ему не осмыслить, как не понять одержимости Стрелмана инверсией звукового раздражителя, и пожалуйста, прошу вас, нельзя ли на секундочку эту тему бросить…), явилось, и он не знал, пока не прошло, сколь ясно видел он ту честную половину своей жизни, коей теперь была Джессика, сколь фанатично Война, мать его, должна порицать ее красоту, ее нахальное безразличие к тем учреждениям смерти, в которые он еще недавно сам верил, — ее невозмутимую надежду (хоть она и ненавидела строить планы), ее изгнание из детства (хоть она и неизменно отказывалась держаться за воспоминанья)…
Его жизнь была привязана к прошлому. Себя он видел некоей точкой наступающего волнового фронта, что распространяется по стерильной истории: известное прошлое, проецируемое будущее. А Джессика — разлом волны. Вдруг возникает пляж, непредсказуемое… новая жизнь. Прошлое и будущее на берегу остановились: вот как он бы это изложил. Но и верить ему хотелось — так же, как любил ее, мимо всех слов, — верить, что сколь ни плохи времена, ничто не закреплено, все можно поменять и она всегда сумеет отвергнуть темное море у него за спиной, отлюбить его прочь. И (эгоистично) что от мрачного юноши, плотно укоренившегося в Смерти — решившего со Смертью прокатиться, — с Джессикой он сможет отыскать путь к жизни и к радости. Он ей никогда не говорил, старался не говорить и себе, но такова была мера его веры, когда седьмое Рождество Войны — раз-цвай-драй — накатило еще одной атакой на его костлявый дрожащий фланг…
Она суетливо спотыкается по всей общаге, сшибает у других девчонок покурки затхлой «Жимолости», наборы для пайки нейлоновых чулок, военные шуточки, что сойдут за сочувствие, — веселенькие, как у лондонских живчиков. Сегодня вечером она будет с Джереми, со своим лейтенантом, но хочет быть с Роджером. Вот только на самом деле — не хочет. Правда? Она уж и не помнит, когда в последний раз — цвай-драй — была в таком смятении. Когда она с Роджером, у них сплошь любовь, но если вдалеке — на любом расстоянии, парень, — она ловит себя на том, что он ее угнетает и даже пугает. Почему? На нем в дикие ночи, скача вверх-вниз его хуй ее ось, сама пытаясь не размякнуть, чтобы не стечь сливочным свечным воском и не отпасть, тая, на покрывало, кончая, место есть только для Роджер, Роджер, ох любимый ко скончанья выдоха. А вне постели, блуждая-болтая, его горечь, его смурь уходят вглубь дальше Войны, зимы; он так ненавидит Англию, ненавидит «Систему», бесконечно ворчит, говорит, что эмигрирует, когда Война закончится, не показывает носа из своей пещеры бумажного циника, ненавидит себя… и хочется ли ей вообще-то вытаскивать его? Не надежней ли с Джереми? Она пытается не допускать этого вопроса слишком часто, но он есть. Три года с Джереми. Как будто женаты. Должны же три года что-то значить. Каждодневно мелкие стежки и припуски. Она носила старые халаты Бобра, заваривала ему чай и кофе, искала его глазами на стоянках грузовиков, в комнатах отдыха и на раскисших полях под дождем, когда все мерзкие, тягостные потери дня можно спасти одним взглядом — знакомым, доверчивым, в то время года, когда слово заговаривается изящества ради либо чтоб маленько посмеяться. И все это выдрать? три года? ради этого ветреного, самовлюбленного — да просто мальчишки. Ёлки, ему уже за тридцать должно быть, он намного ее старше. Наверняка же он должен был чему-то научиться? Матерый мужчина?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу