— «Ф»? — грит Ленитроп. — «F-Gerät», ты уверена?
— Какая-то буква.
— «Ш»?
— Ладно, «Ш». Они — дети на пороге языка, сочиняют слова. Мне показалось, оно похоже на эктоплазму — нечто, их совместной волей материализованное на столе. Губы ни у кого не шевелились. У них был сеанс. И я поняла, что Бликеро перевел меня через рубеж. Наконец впрыснул меня в свое родное пространство без единого спазма боли. Я была свободна. За мной в коридоре толпились мужчины, загораживали дорогу назад. Рука Трутне потела у меня на рукаве. Он был знатоком пластиков. Щелкал ногтем по большой прозрачной африканской маске, прислушивался: «Слышите? Так звенит истинный полистирол…» — и ради меня впадал в экстаз над тяжелым потиром из метилметакрилата, копией Санграаля… Мы были у башенного котла. Сильно пахло разбавителем. Прозрачные стержни из какого-то пластика с шипеньем выталкивались из экструдера у основания башни в охлаждающие каналы или в рубильную машину. Жара давила. Я думала об очень глубоком, черном и вязком, что кормит этот завод. Снаружи взревели моторы. Все уезжают? Зачем я здесь? Слева и справа бесконечно ползли пластиковые змеи. Эрекции моих провожатых старались выползти из отверстий их одежд. Я могла делать что угодно. Черносветящееся и глубокое. Я опустилась на колени и стала расстегивать брюки Трутне. Но двое других взяли меня за руки и отволокли на склад. За нами остальные — или они вошли через другие двери. С потолка ряд за рядом свисали огромные пологи стирола или винила — все разноцветные, матовые и прозрачные. Вспыхивали северным сияньем. Я почувствовала, что где-то за ними — публика, она ждет: вот-вот что-то начнется. Трутне и мужчины распяли меня на пластиковом надувном матрасе. Вокруг рушился прозрачный воздух — или же свет. Кто-то сказал: «Дивинилэритрен», а я услышала дивен, милая, тлен … Шелест и треск пластика окружал нас, окутывал призрачно-белым. У меня забрали одежду и облачили в экзотический наряд из какого-то черного полимера, в талии очень узкий, а в промежности — открытый. Он был как будто живой. «Бросьте кожу, бросьте атлас, — трепетал Трутне. — Это имиколекс, материал будущего». Не могу описать ни его запах, ни каков он на ощупь — роскошество. Едва коснувшись его, соски мои взбухли, моля об укусе. Мне хотелось, чтобы он облек мою пизду. Никакая одежда, ни до, ни после, не возбуждала меня, как имиколекс. Мне обещали бюстгальтеры, сорочки, чулки, вечерние платья из него. Трутне пристегнул поверх собственного гигантский пенис из имиколекса. Я терлась об него лицом, такой он был аппетитный… Меж ступней моих разверзлась бездна. Вещи, воспоминания, более не различимые, кувырком низвергались в голове. Стремительный поток. Я опорожняла все это в некую пустоту… из макушки, свиваясь, лились яркоокрашенные галлюцинации… побрякушки, забавные реплики, обжедары… я все от себя отпускала. Ни за что не держалась. Стало быть, это и есть «покорность» — все это отдавать?
Не знаю, сколько меня там продержали. Я спала, просыпалась. Появлялись и исчезали мужчины. Время утратило смысл. Однажды утром я оказалась за воротами завода, голая, под дождем. Там ничего не росло. Что-то осело громадным веером — на много миль. Целая пустошь каких-то дегтеобразных отходов. К пусковой площадке пришлось возвращаться пешком. Там никого не было. Танатц оставил записку — просил, чтоб я постаралась добраться до Свинемюнде. Видимо, на площадке что-то произошло. На росчисти стояла тишина — я такую прежде слышала всего раз. Однажды в Мексике. Я в тот год была в Америке. Мы зашли очень глубоко в джунгли. Наткнулись на каменную лестницу, заросшую лианами, покрытую грибком, многовековой гнилью. Остальные взобрались на вершину, а я не могла. Как с Танатцем тогда в сосняке. Я ощутила, что наверху меня поджидает безмолвие. Их не ждет — только меня… мое личное безмолвие…
На мостике «Анубиса» буря громко лапает стекло, огромные влажные плавники наобум вываливаются из хлябей небесных шлёп! живая тень видна лишь радужным краем звука — потребен определенный маньяк, как минимум, офицер польской кавалерии, чтобы в такой позе стоять за столь хрупкой и тонкой перегородкой, играть в гляделки со всяким ударом, что донельзя мускулист. За Прокаловски балансир креномера туда-сюда раскачивается вместе с качкой судна — маятник во сне. Грозосвет зачернил черты лица Антония, до чернота глаз его, черноты шапки вахтенного, набекрень так туго и солоно надвинутой на борозды лба. Свет гроздьями висит, прозрачный, глубокий, на передней панели радиостанции… мягким веером разливается со шкалы пелоруса… льется в иллюминаторы на белую реку. День необъяснимо тянется дольше, чем следует. Свет дневной как-то слишком давно угасает. В такелаже уже замерцали огни святого Эльма. Шторм дергает за тросы и канаты, облачная ночь белеет и громчает огромными спазмами. Прокаловски курит сигару и рассматривает карты Одер-Хаффа.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу