Отец Чичерина служил канониром на флагмане — «Князе Суворове». Эскадра задержалась в Людерице на неделю — пытались бункероваться. Переполненную бухту трепали шторма. «Суворов» постоянно заваливался на свои бункеровщики, срывая обшивку с бортов, 12-фунтовые орудия выходили из строя. Налетали шквалы, жирная угольная пыль вихрилась и липла ко всему — что к людям, что к стали. Команда трудилась круглосуточно, по ночам на палубе устанавливали прожекторы — таскали мешки с углем, полуослепнув от яркого света, ворочали лопатами, все в поту, кашляли, ворчали. Кто-то сходил с ума, некоторые кидались кончать с собой. После двух таких суток Чичерин-старший ушел в самоволку и на глаза не показывался, пока все не закончилось. Нашел девчонку гереро, потерявшую мужа в восстании против немцев. Сходя на берег, он такого не планировал — даже не мечтал. Что он вообще знал об Африке? В Санкт-Петербурге у него остались жена и ребенок, который едва научился переворачиваться. До сих пор дальше Кронштадта Чичерин-старший не бывал. Ему просто хотелось отдохнуть от нарядов, от того, к чему все дело шло… от того, что собирались ему сообщить черно-белые уголь и дуговой свет… бесцветье, и к нему примешивается нереальность — однако нереальность знакомая , она предупреждает: Все Это Инсценировано Для Того, Чтоб Посмотреть, Как Я Поступлю, Поэтому Неверный Шаг Недопустим… в последний день жизни, когда к нему со свистом понесется японское железо с кораблей так далеко в дымке, что и не разглядишь, он подумает о медленно обугливающихся лицах тех, кого считал знакомыми, о людях, что превращаются в уголь, древний уголь, посверкивающий каждым своим кристалликом в сиплом потрескивании «свечей Яблочкова», каждая чешуйка — точное попадание… заговор углерода, хотя «углеродом» Чичерин-старший его никогда не определял, то была сила, которой он избегнул, ощущение чрезмерной бессмысленной власти, что течет не туда… в ней он чуял Смерть. А потому дождался, когда корабельный старшина отвернется, чтоб прикурить папироску, и просто ушел — все они были слишком черны, искусственно черны, сразу и не заметишь, что кто-то слинял, — и на берегу обрел честную черноту серьезной девушки-гереро, которая показалась ему живительным глотком после долгого заточения, и остался с нею на краю плоского горестного городка, у железной дороги, в однокомнатной хижине из тонких деревцев, дощатых ящиков, тростника, грязи. Дуло дождем. Кричали и отдувались поезда. Мужчина и женщина не вылезали из постели и пили «кари» — его гонят из картошки, гороха и сахара, а на гереро это слово значит «питье смерти». На носу было Рождество, и он отдал ей медаль, полученную за какие-то артиллерийские учения давно, еще на Балтике. К тому времени, когда он ушел, они выучили имена друг друга и по нескольку слов на соответствующих языках — боюсь, счастливый, спать, любовь… начала нового наречья, пиджина, на котором, быть может, только они двое на целом свете и говорили.
Но он вернулся. Его будущее зависело от Балтийского флота, этого ни он, ни девушка не оспаривали. Шторм унесло, море покрылось туманом. Чичерин запыхтел прочь, запертый в темный и вонючий кубрик ниже ватерлинии, хлестал рождественскую водку да все брехал про то, как куролесил там, где не качает, на краю сухого вельда, сунув елду в то, что потеплее будет да подобрее одинокого кулака. В россказнях его она уже превратилась в знойную туземную девку. Морская байка, старая, как мир. Рассказывая, он переставал быть Чичериным, а становился одноликой толпой и до, и после себя, заблудшей, но отнюдь не бессчастной. Девчонка, может, и стояла на каком-нибудь мысу, провожая взглядом серые броненосцы, что один за другим растворялись в тумане Южной Атлантики, но — пусть вам тут заблагорассудится услыхать пару-другую тактов из «Мадам Баттерфляй» — скорее всего она отправилась куда-нибудь на заработки или спала. Нелегко ей придется. Чичерин оставил ее в тягости, и дитя родится через несколько месяцев после того, как наш канонир под вечер 27 мая пойдет ко дну там, откуда уже виднеются крутые утесы и зеленые леса Цусимы.
Немцы зарегистрировали рождение и отцовское имя (он это имя ей записал, как полагается у моряков, — сообщил, как его зовут) в центральном бюро в Виндхуке. Вскоре матери и ребенку выписали подорожную, чтобы вернулись в деревню своего племени. В переписи населения, проведенной колониальным правительством, дабы выяснить, сколько туземцев они положили, сразу после того как бушмены вернули Энциана в ту же деревню, значится, что мать его скончалась, но имя в документах сохранилось. Германская виза Энциана, датированная декабрем 1926 года, а впоследствии прошение о предоставлении немецкого гражданства тоже хранятся в берлинских архивах.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу