— Ну да, может сгодиться, а? — Галоп, на него странно поглядывая. — Особенно на поле боя, знаешь, что-нибудь эдакое изобразить. Шибко полезно. «Оперативная паранойя», считай, — в таком духе. Но…
— А кто изображает? — закуривая, тряся челкой в дыму. — Черти червивые, Галоп, послушай, не хочу тебя расстраивать, но… Ну то есть я на четыре года затормозил, это да, оно могло случиться в любой момент, в следующую секунду, ага, просто вдруг… блядь… просто ноль, просто ничто… и…
Он этого не видит, не может ткнуть пальцем — внезапно газы, в воздухе разбой, а потом ни следа… Слово, негаданно произнесенное тебе в самое ухо, а затем навек бессловесность. Помимо невидимости, помимо падения молота и трубного гласа, вот он, подлинный ужас, дразнится, с германской педантичной уверенностью сулит ему смерть, с хохотом отметает все Галоповы приглушенные деликатности… нет, никакой пули со стабилизатором, ас… не Слово, не единственное Слово, что на клочки раздирает день…
Прошлый сентябрь, был вечер, пятница, только после работы, шел к станции подземки «Бонд-стрит», мысли заняты предстоящими выходными и двумя его «ЖаВОронками», этой Нормой и этой Марджори, которым знать друг о друге — ни-ни, и только он поднял руку, чтоб ковырнуть в носу, вдруг в милях за спиной и вверх по реке — memento-mori [10] Помни о смерти (лат.).
в небе, резкий треск и мощный взрыв, раскатился сразу, почти как удар грома. Но не вполне. Еще несколько секунд, и вот впереди повторилось: ясно и громко, на весь город. Вилка. Не «жужелица», не люфтваффе.
— И не гром, — озадачился он вслух.
— Да газопровод какой-то грохнуло. — Дамочка с коробкой для обеда, припухлоглазая к концу дня, ткнула его локтем в спину, проходя мимо.
— Не, это нем цы, — ее подруга с закрученной белокурой бахромой под клетчатым платочком изображает какой-то монструозный ритуал, воздевает руки к Ленитропу, — пришли вот за ним, прям обожают толстеньких пухленьких америкашечек, — еще минута, и она дотянется и ущипнет его за щеку, помотает туда-сюда.
— Приветик, красотуля, — сказал Ленитроп. Ее звали Синтия. Он умудрился добыть номер телефона, до того как она махнула «пока», вновь погружаясь в прибой час-пиковой толпы.
В Лондоне был очередной великолепный железный день: желтое солнце раздразнивают тысячи дымоходов, сопят, тычутся вверх без стыда. Дым сей — не просто дыхание дня, не просто темная сила — это верховное присутствие, оно живет и движется. Люди переходили улицы и площади, шли повсеместно. Автобусы уползали сотнями по длинным бетонным виадукам, изгвазданным годами безжалостного употребления и нулевым удовольствием, в дымчатую серость, сальную черноту, красный свинец и бледный алюминий, между грудами отходов, что вздымались, как многовартирники, по кривым, что расталкивают обочины и вливаются в дороги, забитые армейскими конвоями, другими высокими автобусами и брезентовыми грузовиками, велосипедами и легковушками, и у каждого свое назначение и начало, каждый плывет, притормаживает то и дело, а над всем этим гигантская газовая развалина солнца средь заводских труб, аэростаты заграждения, линии электропередачи и дымоходы, бурые, как дерево, что состарилось в доме, бурость темнеет, чрез мгновенье подбирается к черноте — возможно, истинному лицу заката, — коя для тебя вино, вино и отрада.
Момент настал в 6:43:16 по британскому двойному летнему времени: излупцованное, как барабан Смерти, небо еще гудит, а Ленитропов хуй — простите, что? ага, вы гляньте-ка в его армейские трусы, да там коварный стояк копошится, того и гляди вспрыгнет — о всемогущий господь, а это еще откуда взялось?
В его истории и, вероятно, помоги ему Боже, в его досье зафиксирована необычная чувствительность к тому, что являет небо. (Но стояк?)
Дома, в Мандаборо, штат Массачусетс, на старом аспидном сланце надгробья на приходском кладбище конгрегационалистской церкви Божья длань возникает из облака, контуры тут и там разъедены 200 годами трудов сезонных зубил огня и льда, а надпись гласит:
В Память Константа
Ленитропа, почил марта
4-аго лета 1766-го будучи
29 годов отроду.
Мы смертью платим долг природе что ни год.
Я уплатил, а дальше твой черед.
Констант прозревал — и не одним лишь сердцем — эту каменную длань, указующую из мирских облаков, указующую прямо на него, и контуры ее очерчены невыносимым светом, — прозревал ее над шепотом своей реки и склонами своих покатых грустных Беркширских холмов, как и сын его, Перемен Ленитроп, да и все в роду Ленитропов — так или иначе девять или десять поколений, что кувыркаются назад, ветвятся внутрь: все, кроме Уильяма, самого первого, что лежит под палой листвою — мята и пурпурный дербенник, зябкий вяз и тени ивы над погостом у болота в затяжном пути гниения, размывания, слияния с землею, камни являют круглолицых ангелов с длинными песьими мордами, зубастые черепа с зияющими глазницами, масонские эмблемы, цветистые урны, перистый ивняк, прямой и изломанный, истощенные песочные часы, солнечные лики, что вот-вот встанут или сядут — глаза выглядывают из-за их горизонта на манер вездесущего Килроя, а эпитафии — от прямолинейных и честных, как у Константа Ленитропа, до тряского размера «Усеянного звездами стяга» у миссис Элизабет, жены лейтенанта Исайи Ленитропа (ум. 1812):
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу