«Летом в трактирных садиках часто появляются люди, по которым видно, что каждый мнит себя пупом земли. Они сразу же обращают на себя внимание. Направляются к столику, стоящему в самом тенистом уголке (сейчас, в такую холодрыгу, хочется сказать "у самой печки"!) и, как иногда бывает, зарезервированному для них. Что за сдвиги в мозгу порождают представление, что ты — центр вселенной? Проклевываются и стираются миллионы таких «пупов»! Таков мир. Так устроено всё. Обыкновенное и исключительное сидят за одним столом, пьют пиво и с большим аппетитом поедают яйца. Играют в шахматы или в карты. Каждая отдельная заурядность и всякая отдельная исключительность — это и есть мир. Но что такое обыкновенное? Что — исключительное? В летний зной (как и в зимнюю стужу) люди распущенны, потому что беспомощны. Они тянут за веревки, за другие концы которых тянет мир: "Мой мир". Там они помещают его, а это значит, что здесь — опять-таки себя. Вот им и кажется, что они живут с гордо поднятой головой, вот и мнят себя центрами мирозданий. "Я умру — и мир умрет", — так они мыслят». Ему, художнику, люди представляются «чем-то вроде извращения причин», граничащего с «неисповедимостью, но только граничащего». Картина, которую можно наблюдать в летних садиках, позволяет разгадать глупейшие людские уловки. Позволяет «явиться в их мир, явиться в мир. Тактика? Какая уж тут тактика, когда ординарность держит голову как венценосная особа! Брутальность прет, как первопричуда всякой кротости, как нечто достославное, самое рафинированное, самое неподражаемое. Мысль о кружке пива ведет к грандиознейшим переоценкам, самовозвышениям: ведь мир — это я! Он начинается там, где начинаюсь я. И на мне же кончается. Он так же плох, как и я. И так же хорош. Он не может быть лучше меня, ибо он — это я. Не иначе. Он с удовольствием пьет, с удовольствием ест. Он ни шиша не знает, поскольку ни шиша не знаю я. Быть знаменитым? Да и нет. Слишком много знать, то есть знать больше, чем я, ему не пойдет на пользу, ибо тогда я заболел бы. А какая от этого радость? Сосредоточиться на говядине, на ростбифе — вот и весь мир. Человек преуспевает лишь настолько, насколько уверен, что преуспевает мир. Его гибель — это гибель мира. Мировая катастрофа — его катастрофа. В трактирных садиках мир сводится к голоду и жажде мира. К голоду и жажде каждого посетителя. Единственного и неповторимого. "Пива, пожалуйста", — означает: мир хочет пива. Он выпивает кружку и спустя время вновь испытывает жажду».
Женщины — как большие реки, их не переплыть, ночь часто оглашается криками утопающих. «Супружеская жизнь, да будет вам известно, незаслуженная мука до конца супружества. Когда состояния обеих личностей с невыносимой болью вклиниваются друг в друга, как горные породы. Когда черное вдруг перестает чернеть, а ребенок — уже не подарок судьбы. Всё обращается в противоположность. Бедность, знаете ли, выглядит уже совсем иначе, богатство оборачивается иллюзией, предваряя новое страшное заблуждение». Водичка, в которую оба гляделись, вскоре перестает им что-либо говорить. И он, и она изнемогают от чисел и цифр. Голова, вспухающая от позора и тоски, — вот что такое брак для мужчины и женщины. «Входят в церковь, а выходят из борделя. На самом деле, есть зеркала, в которых видно всё, вплоть до самой жестокой истины, до смертного мига». И всё это негласно обусловленный ход событий. Почему? Их вдруг посещают сны наяву. Предположения становятся горькой правдой. Удары, полученные во сне, вдруг болью отдаются в затылке. Память обращена к путешествиям, к возвращению в одиночество, которое вовсе и не было одиночеством. В центр большого города внезапно врывается ветер, давно считавшийся без вести пропавшим. Однако начинают трясти дерево, а уже не сбить плодов, которые так перезрели. Собака бросается за большой костью, и у кого-то наступает горькое пробуждение. Там, на лесах, примостился каменщик, тут стоит какой-то железнодорожник и смотрит на часы, а вон наверху кто-то ступает по крыше с оконным стеклом в руках… Работягам с ремнями мебельных грузчиков легко, должно быть, управляться со шкафами и столами, думает кто-то, а сам несчастен, как ни один человек на свете. А мир далеко-далеко от своего собственного театра, который он кинул вероломно, как жестокосердная мать, убежавшая вслед за любовником. Штраух сказал: «Правда выдирает человека с корнем, как сумасшедший садовник — кочаны капусты, бросая их на грядке. Это высокомерие. Вон мужчина идет рядом с женой там, в стороне, где заводы и шахты, которые его кормят, тянет за руку ребенка в бесконечном своем несчастье. И наверное, ему часто приходит на ум печальная притча о том, что тысячами людей пользуются, как носовыми платками, а потом выбрасывают с глаз долой. И в голове вертятся слова: «прибавлено», "вычтено", «свалено», "задавлено". А женщина видит, если еще в состоянии видеть, лишь измордованные лица. И рубцы на лице дочери. Об этом, если угодно, и речи заводить не стоит. Шагать — так уж вместе, чтобы вместе упасть, то бишь вместе поставить на жизни крест. "Тогда уж и с ребенком". А он думает, что это всего лишь попытка — лечь под колеса. На насыпи. Всего пара шагов. Да-да. Но грубая действительность всегда врывается во всё. То, что так безмятежно мерцает над крышами — может, это теплый воздух, — это опять-таки только начало конца. И скрипящее дерево, зловещее, как его чернота. Тем не менее всё идет своим чередом. Никто ничего не говорит. От этого еще паскуднее. Ребенок уже уложен в постель, и тут опять обдает страхом. И тот, кто лежит в постели не один, думает, что всё до ужаса злое может — стайка искр над лицом, которое рядом, — быть на самом деле. А если и не так, то всё равно больно».
Читать дальше