В шесть часов, по заведенной здесь привычке, я встал с постели и принялся топить печку. Растопку я всегда заготовлял по вечерам, перед сном. В комнате еще темновато, но для умывания света хватает. Холодная вода очень освежает меня, и я бы с удовольствием отправился на прогулку: в деревню и обратно, или вверх до церкви и обратно, или хотя бы до лиственничного леса. Но тогда я разбудил бы весь дом. Хозяйка мне бы этого не спустила. И вот я сижу у окна и смотрю в пространство, но не вижу ничего, кроме древесного ствола и снега, а на снегу — ничего, кроме следов косуль, собак и кур. Я читаю книгу, своего Генри Джеймса, который дает мне прекрасную возможность отвлечься. Затем, когда приходит время завтракать, я спускаюсь в зал и жду художника, чтобы ему не пришлось завтракать в одиночестве. По утрам я страшно голоден. Хозяйка носится, как угорелая, и гонит дочерей в школу. После них дом покидают инженер и живодер, чьи комнаты на втором этаже. Нередко около восьми появляются еще какие-то постояльцы, которых я не видел вечером; после завтрака они продолжат свой путь дальше, это торговцы, бродяги, какие-то издерганные субъекты, отоспавшиеся под этим кровом. Большей частью они плохо одеты, облачены в какие-то дешевые подобия костюмов, у них иззябшие из-за отсутствия перчаток руки, на ногах обычно какие-то утлые полуботиночки, но расплачиваются они, как правило, крупными купюрами, а на завтрак заказывают то, чего я никогда не мог себе позволить, уплетают яйца и копчености, даже бокал вина опрокидывают, несмотря на столь ранний час. Они достают из карманов газеты, откидываются на спинки стульев и делают вид, что в курсе всего на свете. Иногда вижу здесь даже женщин, как было, например, вчера. Это родственницы местных крестьян, в домах которых им не нашлось места для ночлега, так как на всех не хватает постелей. Но в гостинице эти женщины не завтракают, а с утра пораньше на голодный желудок спешат в деревню, где им дадут поесть.
Выйдя из гостиницы, мы с художником отправляемся в деревню, покупаем всякую всячину, топчемся на площади, решая, куда пойти до, а куда — после обеда. «Может быть, поднимемся к церкви», — предлагаю я. «К церкви? — удивляется художник. — Мы же вчера там были». — «Тогда в лиственничный лес». — «В лиственничный лес? — переспрашивает он. — Мы же вчера там были». — «В таком случае в лощину. Или прямо сейчас на станцию?» — «Ладно, пойдемте к станции, — говорит художник. — Это единственное место, куда имеет смысл идти, поскольку там продаются газеты. Если вообще есть такое место, куда имеет смысл идти, если вообще в чем-то есть смысл. А есть ли?» Потом мы стоим перед витриной сапожной мастерской и удивляемся: до чего же дешевую обувь приходится продавать сапожнику. «Но это всё не ахти какой качественный товар, — говорит Штраух. — Видите, это даже не кожа». Затем мы пересекаем площадь и заглядываем в правление общины, где с художником любезно здороваются. «Здесь все меня знают, — бормочет он. — А их любезность объясняется тем, что они всегда ждут от меня денежных пожертвований. Но больше ничего не получат. Разве что для священника сделаю исключение, а общине — ни гроша. Они даже скамеек новых не ставят, старые развалились, а община и не чешется». Потом мы прошли между двумя самыми старыми зданиями — школой и домом мясника, а внизу перед нами простиралась долина. «Смотрите, — сказал он, — вот вам великая мерзость. Взгляните на эти казенные дома железнодорожников! Видите: электростанция! А вон — целлюлозная фабрика! Внизу бегают люди, как встревоженные насекомые! Смотрите: вон дом врача! Дом архитектора! Пивоварня! Станция! Смотрите!» Он заметно устал. Неожиданный вопрос: «Не знаете, что сегодня на обед? Неужели не знаете?» И еще он сказал: «Видели бы вы, как лет десять назад я лихо брал эти подъемы. Скок туда! Прыг сюда! Видите: вон там пятнышко белеет, на самом верху. Это часовня. Мимо этой часовни я раньше ходил совсем один до самого Хохкенига, вплоть до мощного горного массива, которого отсюда не видно. Но из усадьбы винокура в ясный день можно разглядеть зубцы на гребне этого известнякового чудовища».
Обедаем мы вместе. Потом художник идет прилечь, а я читаю Генри Джеймса. Часто бывает так, что я прочитываю целые страницы и не могу вспомнить, о чем только что прочитал. Тогда я возвращаюсь на несколько страниц назад и убеждаюсь, насколько прекрасно прочитанное. Это о людях, которые несчастливы. Я закрываю книгу, иду к окну и делаю записи, записываю в тетрадь всё, что приходит в голову и как Бог на душу положит. Потом я слышу внизу шаги и голос художника, который выходит из своей комнаты и зовет меня. Я спускаюсь, и вскоре мы уже на пути к лиственничному лесу, к церкви или даже углубляемся в лощину. Художник говорит, а я слушаю. Из его речей я понимаю самую малость, зачастую он говорит слишком тихо, я плохо воспринимаю его мысли еще и потому, что они кажутся мне бессвязными, а с другой стороны, я слишком глуп, чтобы понять его. Как понимать, например, такую фразу: «Земля может быть ясной, я ощущаю себя как бы между ее краеугольными пунктами, без оглядки на самого себя. Понимаете?!» Он часто останавливается, потому что сказанное истощает его силы. Он то и дело о чем-нибудь спрашивает. Например: «Как вы ощущаете скуку? Что вы думаете о государстве? В чем различие между мной и вами? В размерах? Вы долго здесь пробудете? Между нами есть различие? Вы верите в чудо математики? Что гонит вас, когда вы идете в свою комнату? А сад при доме ваших родителей большой? Что там растет? Как там, в ваших родных краях, холодно? Что там поделывают по вечерам? Ваш отец читает что-нибудь? Как вы додумались противоречить мне? Я ведь знаю, что вы не хотели противоречить! За стакан молока вы платите те же деньги, что и я? Вас не удивляет, что хозяйка не поинтересовалась у вас, где я был вчера? Как часто, по-вашему, я наведываюсь в Венг? Это ваш отец сказал? Вам нравятся большие города? Эта книга? Ваша сестра, говорите? Не в театр? А земля, полагаете, так и останется неоткрытой? Вы чувствуете страх? Нет? Да? Человечество? Идея?»
Читать дальше