«Вы слышали, как орала эта пьянь? Уже за полночь. Вы тоже слышали? — спрашивал он. — Я всю ночь глаз не сомкнул. Ходил из угла в угол. Даже окно открыл, чтобы шел воздух, этот ужасный, холодный воздух. Но всё бесполезно. Собрался уж идти жаловаться, но это бессмысленно. Всюду тупая глухота. Что меня больше всего возмущает, так это беспрестанное хлопанье дверями. Точно без конца по голове бьют! Нет ничего страшнее, чем жить в доме, где всё время открывают и закрывают двери. Это делают совершенно механически. Это свойство неполноценных людей. Сами того не замечая, походя, эти дверные тамбурмажоры могут даже убить. У меня весь день испорчен, если кто-то грохнет дверью. А здесь это делают всегда. Представьте себе, что вынуждены жить в доме, где постоянно громыхают двери! Где это в порядке вещей! Тут вы обречены…» Он сказал: «Вы посмотрите на эти маленькие ботинки, на эти крошечные скорлупки!» И ткнул палкой в носок ботинка. И я посмотрел на его ботинки. «Голова взбухла так, что я не могу увидеть ботинки. У меня невероятно маленькие ботинки и тонюсенькие ноги. Невообразимо маленькие, невообразимо крошечные ботинки! Каково же этим ногам при такой-то голове. Как я ее себе представляю. Я же выгляжу устрашающе огромным насекомым. Голова — это такая тяжесть, что держать ее так, чтобы блюсти осанку, не хватило бы сил даже у дюжины здоровяков… однако ноги, эти тонкие, как соломинки, ноги как-то справляются. Теперь по вечерам я всегда принимаю ножные ванны. Это помогает. Голова ничего не видит. Сплошное серое марево. И желтое. Потом краски сливаются, и больше я не вижу ничего, кроме боли».
Когда он ударяется головой о дерево, ему кажется, что он наткнулся на чью-то исполинскую руку. «Слышите? В мою голову вмонтирована дисковая пила. Ее шум может вконец извести меня. В голове — вечные заторы из досок. То ли в глубине, то ли где-то позади, не могу точно сказать… потом опять этот водопад, который отнимает последние силы. Ваш голос доходит до меня из глухой дали, словно пробиваясь сквозь стену. Разумеется, я понимаю, что вы идете рядом. Но впечатление таково, что это «рядом» очень далеко от меня. Ведь я слышу вас. Вы мнете ногами снег так же, как и я. Вы тащите меня за собой. Вы заставляете идти за вами. Это принуждение, да… Юность, в сущности, вообще не знает боли», — добавил он погодя. Мы оказались между церковью и деревней. Временами не было видно ни той ни другой, так как по долине ползла огромная гряда тумана. «Юность почти беспечальна. Ни подавленности. Ни безнадеги. Но всё это неверно, что я сказал. В юности всё намного хуже, она еще более подавлена. Безнадежна. Измучена болью. На самом деле юность недосягаема. Никому в нее ходу нет. В истинную юность. В истинное детство. Никому не вступить в него. Разве не так? Мне почистить пальто? Как вы думаете? — спросил он. — Мне кажется, вы говорите очень тихо. Мы забрели на заболоченный участок, да будет вам известно. Летом мы бы уже погибли. Но летняя смерть, засасывающая прорва, теперь заморожена». Мы подошли к стогу и сели на скамейку, на которой он крючился вчера. «От природы я, может, из тех, кому прилагают слово "идеальный"». Как только он передохнул, мы тем же путем отправились назад, но потом свернули, чтобы поскорее попасть в гостиницу. «Когда поднимемся ко мне, можете кое-что для себя выбрать. Что-нибудь. Какую-нибудь вещь. Я хотел бы сегодня сделать вам подарок. Дело в том, что вы не нападаете на меня. Все другие нападают».
«Что говорят обо мне люди? — спросил он. — Что я идиот? Что они говорят?» Он хотел получить ответ. «Я действую на нервы, это так. Моя голова всегда раздражала их. К тому же сейчас, в этом болезненном состоянии, выпирают такие свойства, которые прежде стушевывались. Не пробиваясь к голове. И действительно, при такой болезни ничего уже не скрыть. Ничего. Смотрите, вот я, собственно, весь перед вами. Как есть. Ни больше ни меньше! В своих гамашах я более чем смешон людям. Еще и потому, что мою палку принимают за трость щеголя. Пропасть непроходимая». И спустя время: «С одной стороны, мне не хочется быть одному, с другой — все мне противны. Потому что противно всё. Это извне напирает на них и вторгается в меня — неприязнь и невозможность. Какая уж там коммуникация. Нет. Якшаться? Нет. С инженером? С живодером? С хозяйкой? Со священником? С кем-нибудь из них? Нет. Когда-то это было возможно. Теперь я очень далек от этого. Но, разумеется, всё еще не оставляю попыток. Чтобы не погибнуть. Или потому, что хочу погибнуть». Он завел было речь о естествоиспытателе, который в нем пропал. «Но я совершенно неспособен, глубоко неспособен». Неординарность многих определяется лишь какой-то изюминкой. «А я никто».
Читать дальше