Были еще и другие причины, помогавшие этому бессознательному влечению. Я, кажется, говорил вам, что рано лишился матери и что меня в довершение всего послали учиться в большой город, далеко от родного дома. Я жил один, был робок и, на беду свою, обладал обостренной чувствительностью. Мог ли мир казаться мне чем-либо иным, как не хаосом, не юдолью зла, несправедливости и страдания? Как было мне не пытаться укрыться от него в одиночество и в дальние миры фантазии и романов? Незачем говорить, что я обожал Шиллера и его разбойников, Шатобриана и его героев-американцев [158] Имеется в виду роман из жизни индейцев «Атала» французского писателя Франсуа Рене де Шатобриана (1768-1848). – Прим. перев.
, Геца фон Берлихингена [159] «Гец фон Берлихинген» – историческая драма И. Гете. – Прим. перев.
. Я уже был подготовлен к тому, чтобы читать русских писателей, и, наверно, прочел бы их тогда, будь я не отпрыском буржуазной семьи, а одним из тех многих мальчиков, с которыми потом познакомился, детей рабочих, детей бедняков; для этих мальчиков Русская Революция была великим событием нашего времени, великой надеждой, и среди них легче было встретить читателей Горького, чем поклонников Мансильи [160] Мансилья, Луис Виктор (1831 – 1913) – аргентинский писатель и историк. – Прим. перев.
или Кане [161] Было два Кане: Мигель Кане (1812 – 1863) – аргентинский писатель, противник диктатуры Росаса, и его сын, Мигель Кане (1851 – 1905), – аргентинский политический деятель и писатель, автор известной автобиографической книги «Ювенилия» о своих студенческих годах. – Прим. перев.
. Вот одно из главных противоречий нашего воспитания и одна из причин того, что долгое время глубокая пропасть пролегала между нами и нашей собственной родиной: желая познать одну действительность, мы попадали под влияние другой, чужой. Но что такое наше отечество, как не ряд всевозможных отчуждений? Как бы там ни было, в 1929 году я получил степень бакалавра. До сих пор помню, как через несколько дней после экзаменов, когда в нашем колледже воцарилась особая, унылая тишина учебных заведений, ученики которых разъехались на летние каникулы, мне захотелось взглянуть в последний раз на места, где прошли пять невозвратных лет. Я обошел сад, посидел на каменной ограде, предаваясь раздумьям. Потом поднялся и подошел к дереву, на котором за несколько лет до того, будучи еще мальчишкой, вырезал свои инициалы: «Б.Б. 1924». Как одинок я был тогда! Как беззащитен и жалок, я, деревенский мальчуган, в чужом, страшном городе!
Прошло еще несколько дней, и я отправился в Капитан-Ольмос. То были последние каникулы в нашей деревне. Отец постарел, но был по-прежнему суров, неласков. Я ощущал себя чужим и ему, и своим братьям и сестрам, душа была полна смутной тревоги, но все мои желания были неопределенны, неясны. Я предчувствовал приближение чего-то, но не мог угадать, чего именно, хотя мои сны и упорные прогулки вокруг дома Видалей могли бы мне это подсказать. Как бы там ни было, я провел те каникулы в своем селении, глядя на окружающее, но ничего не замечая. Только после многих лет, многих перенесенных ударов, после утраты иллюзий и знакомств с многими людьми я в каком-то смысле снова обрел своего отца и свое родное селение: ведь путь к самому заветному – это всегда кругосветное путешествие через толпы людей и многие миры. Так и я пришел к своему отцу. Но увы, как обычно, слишком поздно. Если бы в то лето я знал, что в последний раз вижу его здоровым, если бы догадался, что через двадцать пять лет увижу его превратившимся в гниющую массу костей и плоти, скорбно глядящую на меня из глазниц очами, уже чужими миру сему, тогда я, быть может, постарался бы понять, что он строг, но добр, деятелен, но нежен, вспыльчив, но чист душой. Но мы всегда слишком поздно понимаем самых близких нам людей, и, когда начинаем постигать трудную науку жить, тут-то приходит пора умирать, а главное, уже умерли те, для кого наша мудрость была бы всего важней.
Возвратясь в Буэнос-Айрес, я не очень-то ясно представлял себе, чем займусь. Мне хотелось изучать все или, вернее, не хотелось ничего определенного. Я любил рисовать, я сочинял сказки и стихи. Но разве это профессия? Можно ли всерьез кому-то сказать, что я хочу посвятить себя живописи или сочинительству? Ведь все это занятия людей, живущих праздно и безответственно. Мои друзья казались мне такими солидными, они учились на медицинских или инженерных факультетах, изучали, как лечить скарлатину или сооружать мосты, – я же высмеивал сам себя. Из такого вот чувства стыда я и поступил на юридический факультет, хотя в глубине души был уверен, что никогда не буду способен заниматься адвокатурой.
Читать дальше