Ротман с каким-то нездоровым интересом вглядывался в экран, примеривался к московской толкучке и не находил себе места ни с которой стороны: отовсюду выпал человек и никуда не пристал. И вдруг подумал: «А если бы евреи не вышли из Израиля, если бы не побежали во все стороны света, безудержно стеная о своей несчастной судьбе, то кем бы стали они? Да были бы полузабытым крохотным патриархальным племенем, пересыпающим аравийские пески из горсти в горсть. Исход, значит, был неслучаен, он был подготовлен Богом. Вот и я не случайно же сметнулся к евреям. Не блажь же, не причуда ума, не игра скверной моей натуры. Нет, все идет в мире своим чередом, по своему кругу, и нет в нем ничего случайного, чтобы засеялось по пустой прихоти одного человеченки. В вихре жизни каждая песчинка знает свое место: одной лежать под каменем-гранитом, другой же взлететь в занебесье, запутаться в курчавых волосах Посланца…»
В Москве явно варился новый темный сговор, с той и другой стороны вербовались ратники, выстраивались стенка на стенку, и волны этих сердечных терзаний, пронизывая пространство, с помощью вот этой лупоглазой штуковины достигали каждого русского угла и своей невнятицей бередили народную душу, сбивали с тормозов. И она, бедная, колыбалась на волне слухов, не зная, куда приткнуться, чтобы найти спокоя и пристанища. Смутно было и Ротману. Ткут в Москве паутину, завивают Россию в кокон, накидывают сетчатые вязкие сети и, заставляя ежечасно яриться, вовсе обезволивают ее.
… И вдруг солярка нашлась, и свет дали, чтобы всех приткнуть к экрану, поставить пред очи судии, посадить на скамью подсудимых. Отчего смутно всем, отчего неуютно? отчего голова горит, как в угаре? отчего, разбивая ночной сон, сидят у телевизоров, как сычи, тупо гоняя вязкие мысли, сшивая их в непонятные мечтания, сочиняя странные картины себе на муки.
А Белый дом уже обнесли колючей проволокой; омоновцы, обернутые в жесткие короба намокнувших плащей, походили на глиняных языческих истуканов, иногда их выпячивали на экране крупным планом, и тогда молодые парни с деревенскими багровыми рожами, нахлестанными ветром и дождем, напоминали молодого президента, еще не искривленного партийными нравами, еще не стоптавшего штиблеты на скользких ступенях ЦК; такое было впечатление, что истуканов-борисов вырубили теслом из осиновых чурок и наставили обсыхать возле высокого белого пламени, взметнувшегося в ночное, рыжеватое от электрических сполохов небо. Этих мордатых болванов, забывших скоро в себе русское чувство, ничто не равняло с евреями, но Руслан, взглядывая с шестого этажа стеклянной башни, отчего-то сравнил осаду с противостоянием. Может, табачок, густо попахивающий южным блудом, навел на эти мысли? иль тоска по заснеженным горам, вечность не снимающим с гордых голов белые каракулевые папахи, где абреки, взвинченные лихорадкою близких больших денег и московскими пройдохами, точат на бедного брата чечена искристые ножи…
Не зря же Ротман коротал долгие вечера у телевизора, в ворохах лжи наискивая крохотные корпускулы истины и своею волею склеивая, как мозаику, в ясный путеводный знак, лучистую звезду, позывающую в дорогу. Ротману все чаще казалось, что жизнь исполнена вполне, почти завершена здесь, и пора трогаться из Слободы, отряхнув нажитое, как путы. И однажды он подумал: «Лукавый чечен знает, что говорит. Все ручьи слов и льстивых улыбок, все сквозняки слухов обтекают его, как полноводная река, и своим движением кружат голову; а репьи заговоров и сплетен невольно цепляются за штанины и полы пиджака, укалывают в кровь квелое кабинетное тельце, не дают спокойного сна. Белый дом будет плотиною меж прежней Русью и будущей, станет водоразделом, непреодолимой баррикадою. И с этим ничего не поделать. И я пойду защищать Белый дом…»
В распухшей от ночных сидений голове чего только не угнездится; мозг воспалился и походил на огромную опухоль, обросшую серебристым волосьем. Ложился Ротман под утро, спал на кулаке, как несчастный зайчонко, и все порывался куда-то бежать. Миледи видела мужнюю муку, но ничем не могла помочь. Лишь подносила сыночка, почти насильно совала в охапку, чтобы смягчить Ивана, прогнать из раздумий. Ребенок был уже большенький, он, казалось, рос на дрожжах, ластился к отцу и что-то порою внимательно выглядывал в нем, как бы считывал с книги. При этом бледнел вдруг и пугался, откидывал голову на излом, пытаясь зареветь. Ротман пожимал плечами, удивленно хмыкал, ворковал, придавая голосу сладость, но в себе отцовства не слышал.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу