Днем угарные мысли не оставляют старбеню, ночью — угарные сны. И как тут старушонке не сронить слезу, не по разу на день вспомянув былые радости, и как не проклясть трехпалого кремлевского пастуха, лихоманка его затряхни.
… Ефросинью на миру старик держит, хотя и сдал старичонко, оплешивел; вот и с винишком завязал: и не столько по нужде иль по хвори, а карман съежился, продырявел, и деньжишки не держатся ныне, столь никчемны они и ненадежны. Раньше мог позволить себе Яша Колесо бутылечек; коли душа загорится, так и приятеля угостит; за «кумпанию» вино куда слаже, рукава хватит закусить иль мягкого волосатого стоянца корянки, коей вдоволь растет по-за ручьем, и ее волнистые пенистые зонты, сплетаясь, походят издали на топленое молоко. Еда детская, ненажористая, но голод сбивает на короткое время. Да мог и гостей созвать, не скуля на бедность, и стол ествяный справить на Престольную иль на Пасху, когда печеного-вареного ротою солдатской не переесть, а водки бирывали ящиками, не скупясь, чтобы после не кляли сродственнички за жадность; пришел гоститься — напейся, пади под стол; проспался — рюмка полная тебя ждет.
Нынешней весною последняя дочь, Милка, совсем сошла из дому, и в избе живет тишина, пугливая, сторожкая, ненадежная, но и так желанная старикам; хоть в последние годочки во спокое пожить. Да и кто не мечтает о благословенных тихих днях, да если детишки не где-то на стороне, но в соседях. Загорюнился чуток — надернул калоши иль валяные калишки, прошел пару заулков, вступил в дом по крашеному, сияющему, как зеркальце, крыльцу, а там тебя ждут, там тебе рады, потому что не надоел, не обрыднул своим изжитым видом, потому что жив пока папенька и, значит, твой черед в могилевскую где-то за горизонтом.
Лихие-то да молодые, кто в пьянство безудержно не ударился, кто при своем уме, те и нынче хлеб с маслом кушают, их как бы общая беда не коснулась; но иных мыслей в голове и чувств в душе, которые бы мешали дела крутить, уже не живет, но весь ум направлен на то, как бы помудренее словчить, не попавшись, да на кривой ближнего обойти, объегорить, куш легкий снять иль подрезать смиренного человечка перед самым носом. Вот и Васька Левушкин, уж на что блажной да неумытый, похожий на кочергу, завернутую в овчинный тулуп, но и тот, будучи в совхозе фуражиром, когда все, кажется, рушится вокруг, сумел жиденькую сметанку снять с кринки. Там мешок зернички налево, там мешок комбикорма, там тючок соломки — и уже кум королю, сват министру, уже усы сивые в пивной пене, а пальцы в рыбьем клецке; значит, потягивает хмельное да и закусывает копчушкой. Раньше бронзовел рылом, христовенький, от ветра и солнца, а нынче счернел, как туземец из тундры, и мешки под глазами набрякли, обвисли, будто грибы-синявки; значит, не в коня корм, и случайная верткая копейка, от нечистого она, так и норовит сбить седока с седла…
Худоба худобой, дьяволина такой, но две канистры бензину где-то на стороне смекнул, не сказавшись, и семгу плавать наладился, отца манит; видишь ли, свежины захотелось, перышко рыбье обсмаковать, с головизной повозиться, обчмокать сладкие косточки, да студенистый жирный лобешник, да белые мяса из-под щек, напоминающие вкусом лесовую дичинку.
Ну, и третьего надо, для рабсилы, чтобы на веслах сидеть. Позвали Ротмана: де, не век за бабью юбку держаться, надо и свободу знать.
— Под юбкой-то, паря, душно, весь волос с головы сбежит, — поддел Васяка Ротмана, кивнул на отца. — У бати тыква как голенище, голая да вся в гармошку. И у тебя такочки станет. Не напускай бабу поверх себя…
— На себя глянь, на себя! — вскинулась мать. — Как гвоздь, Иван-то культурный, не тебе чета. Его пошшупать можно, гладенький, как король.
Иван сидел у порога на табуретке, сутулился, мял в руках кроличью шапку, ждал, когда справят мужики отвальную, примут по стопарику, ублажат нутро. На словесные щипки не отвечал, словно бы грезил во сне, худо слыша толкотню, ту вечную нуду, что могла лишь теша в любую минуту завести ровным дребезжащим голоском. Поехали мужики, так выпихни за порог, пусть выметаются, куда черт их тянет за шкиряку, а сама заваливайся на печь и почивай нетревожно во всю ночь. Так нет, Ефросинью словно какой жгучий зуд горячил, свивал ее худенькое тельце в пружину. Досадить надо было, взбулгачить, кинуть воды ковшичек на каленые каменья, чтобы зашипели мужички, взялись пеною и, пуская матерки на весь белый свет, кинулись в подугорье со всем промысловым скарбом, не засиживаясь за столом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу