Его восхищала сама затея; вяло усыхающее время она делала значительным. Не дьявольские перемены в Москве с их цинизмом и грызнёю, а устроение своего гнездовья переновляло не только унылую жизнь Ротмана, но и все, что затеивалось в Слободе, покрывало особым смыслом. Жизнь обретала цену.
Ротман обошел «Шанхай», путаясь в зарослях иван-чая и крапивы, и сплановал к весне, к родинам сына выставить хоть бы кухню с русской печью, с крюком в потолке для зыбки, с длинным столом в переднем углу под тяблом, с посудницей и стенным шкафом и шолнушей для бабьей стряпни. Дом был изжитый, трухлявый, съеденный гнильцою до самого ядра, болонь лопнула, и в эти слоистые трещины можно было просунуть кулак; но потолочные балки, но матичные бревна, но чердачные перекрытия, но половые плахи, когда-то выколотые из цельных лиственниц, но стены на вышке, выглаженные теслом, были еще хоть куда, почти с новья; там, под самой крышей, уже расседавшейся и побитой зеленым мохом, не доставал короед, не приживалась плесень, потому что выше к небу и постоянно гуляют сквозняки.
Но забот поджидало много, чего говорить, братцы мои. Это как из старого, битого молью и шашелем потертого пальтеца, годного разве что кинуть для тепла под ноги, выкроить новое, с ватным подбоем и шалевым воротником, перелицевав и вытянув весь запасец тканины из старинных швов, когда еще одежда строилась сердито, на все времена и многие поколения. Но, как ни говори, начни лишь пороть, и все посыплется, потечет меж пальцев; там объявится прореха, там реднина, там заплатка, там штопка за пуговицей, а там и вовсе сукнецо поизопрело на сгибе рукава, вдруг проявив полную свою никчемность. Но есть мастера-пальтовщики, вернее, были в послевоенное время, кто на древней машинке «Зингер» из последнего дерьмеца выкует тебе такой сряд на поглядение, что только суровый, въедливый глаз отыщет неизгладимые приметы старости.
И вот Ротман взобрался на верхотуру и стал раздевать чье-то родовое забытое имение, выламывать охлупень, длинную колоду с грудастым конем во взглавии. Зачин дороже денег; сбросил вниз трухлявую деревину, венчающую избу, и невольно присел передохнуть на крыше, оглядывая вдруг потускневшим, заилившимся взглядом родимые, бесконечно родные дали, знакомые нынче до притаенной морщинки на поскотинах, ручьевины и овражка, обметанных осенней ржавой травою, уже густо тронутой инеем. Скот загнали в хлевы, и сейчас пустынностью веяло из поречных лугов, догорающих осинников, похожих на яркие факелы по-над берегом густеющей предзимней реки. Стылая небесная синь, уже призадернутая сизой пылью, походила на дымчатое стекло, и оттуда, с запада, уже зримо повевало близкой стужею. Солнце стояло еще высоконько, еще не уселось на острые пики елинников, на стожары разбежавшихся сенных зародов, но пламя его уже заметно потухало, меркло над россыпью золотых угольев и давно не грело.
И Ротман вдруг возвышенно заговорил стихами, отвернувшись от проспекта Ильича:
Солнце почивает не на лавке,
В чреве ненасытного дракона.
Словно колобок из русской сказки,
Покидает мрачные полоны.
Яро пряжу размотав кокона,
Поразвесив розовые нити,
По ступеням золотого трона
Бог восходит, радостью омытый.
Меч булатный окунает в мёды,
Чтоб крестить заблудшие народы…
Он прочел стихотворение, будто с листа, словно бы оно было выбито алыми скрижалями по кромке вечернего мохнатого облака с брусеничной опушкою споднизу. Каждое слово ему показалось вещим, полным особого смысла; это Господь давал Ротману урок для предстоящей жизни, и его надо было снести достойно. Вырывая подрешетник и замшелый тес, оскальзываясь по стропильнику, он повторял нечаянные строки, как молитву: легче, казалось бы, слезть и записать сочинение в памятку, чтобы тут же позабыть и освободить голову для толпящихся образов. Но он вбивал метафоры в мозг, как кованые, еще горячие, в окалине, гвозди, восхищаясь своим талантом. Человек ведь должен хоть в чем-то любить себя, чтобы не быть вовсе пропащим и случайным. Ротман вроде бы уже не слышал, что кричит на весь белый свет, призывая народ за собою: «Меч булатный окунает в мёды, чтоб крестить заблудшие народы…»
Незаметно закат окрасился кровью, и темь от реки крадучись, на пальцах подползла к Слободе, запорошила дороги и луговые тропинки, залила бочажины и пролилась на улицы; избы сразу сдвинулись, и городишко превратился в одну каменную вараку, скинутую случайно с небес в забытые Господом болота. Там-сям стали вспыхивать огоньки, золотистые бруски упали из окон на загустевшую грязь проспекта Ильича.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу