Вспомнил в подробностях канувшее детство, и оказывается, ни капли горечи в нем, а есть лишь удивление и радость, ибо большей воли и большего счастья не суждено изведать человеку, чем в те начальные годы, когда обида крепилась в памяти не дольше утренней росы. Вот оно, счастье-то, где было, широкое, будто весеннее половодье, а он и не знал о том, он и не ведал.
Сходил тогда Мишка три сезона на Мурман, и как бы мигом переменило парня, в рост выгнало. В рыбачьих становищах и на море торопливо растут парни, они вроде бы спешат жить. Вот и Мишка рано всего нахватался, всего насмотрелся и попробовал, от самой горбушки откусил и не то чтобы распалился, но заиграл. Тринадцать грянуло сыну, потащил его Крень в вешний путь на звериные бои. В конце марта съехали из деревни бурсой, лодки к морю на лошадях везли. Дождались попутного ветра, паруса наставили, ударились в голомень, будто к черту в зубы, до темени ехали, пока родная земля из глаз не скрылась. А как ночь приневолила и обступили кругом матерые льды, тут и вытянули Креневые лодки, на железном противне костерок раздули (дрова уж те с собой, на вес золота они), снегу-наракуя нарубили, набили котел, навесили на треногу, супу из бычатины наварили – ложка стоит. Сверху лодки буйно-брезент натянули, оставили лишь лаз для поваренка, кормщик Федор Крень, как воевода, сидит посередке на постелях, накрытых овечьими шкурами. Другие по рангу и чину знают, куда сесть и чем занять руки, чтобы не тосковали они в безделии, ноги промеж ног, чтобы не поддувало и ловчее сидеть, кормщику в рот смотрят и ни слова супротив. Тут один голос слышен, голос юровщика, и попробуй воспротивься, сами же зверобои высекут смутьяна, как младенца, да и пая лишат: тут и Бог не услышит слезной его молитвы. Мишка за повара, ему мужиков кормить, да так, чтобы угодить ладно, потрафить вкусу, и Федор Крень с сына глаз не сводит, все примечает, чтобы после в родном доме указать. Плох тот промышленник, коему надо подсказывать в море, что делать, и от кормщика не дождешься указующего слова: ты взглядом его должен проникнуться. Поели горячего, супу да каши пшенной, чаю напились, после в малицы утянулись, у ног перевязали, чтобы не поддувало, одевальницей общей накрылись, и дай Бог храпака: море кругом, север полярный дышит, зима сквозная, высунешь глаз на волю – как в железном гробу. Какие тут забавы, сейчас имай сон и кружись с ним в обнимку до ранней побудки, пока небо не закровянит с востока. У кого худо со сном, баюнок Шуваев поможет, он еще на Новую Землю хаживал на зимовку и там всех усыплял. Вот и спрашивает во тьму: «Сказать ли вам сказку, христовенькие?.. Ну, хотя бы про собаку». – «Давай, старик, ври-заливай». – «А хочу поведать, хрещеные, что раньше-то собака у самого Бога в ключницах ходила, да провинилась. В сундук к Богу залезла, верите ли, да план ада и высмотрела, какой он всамделе-то. За такую провинность Бог ее языка лишил, да на землю и скинул». – «А нас-то за што сослал, за какую провинность?» – «Через бабу страдаем, братцы, как есть через бабу». – «И правда… Она рожать-то захочет, дак на штык полезет, прости, Господи, и не устрашится. Говорят, есть птичка такая, летать не может, а в Африку бегает на зиму, дак не восемь ли тыщ верст, а может, и более, в басурманскую страну, где холода не бывает. Только добежит, отдышится, глянь, а уж весна теребит, и она опять назад, на яйки… Рожать-то захочешь, дак куда хошь кинешься, и к черту на рога. Вот чудо, так чудо». – «Такое племя, грешное племя, – смиренно согласился баюнок. Не сбивал он мужиков с мысли и тону, не задорил и не гневил, зря не будоражил, не тормошил, чтобы засыпающая душа не распалилась. Переждал, молчат все – и продолжил: – Говорят, в старину хлебный колос, возьми хотя бы тот же житний, был куда крупнее противу нынешнего, с редьку, поди, и гладенькой такой, зараза. Народ-то богато жил, вот и заелись, цену хлебу утратили. Одна баба возьми и спелым-то колосом и подотри девчонке известное место. Бог увидал и полыхнул в гневе: ах вы, кричит, распаскуды, так-то вы моим даром распоряжаетесь, так-то вы цените его. Лишу я вас блага. Собака тогда уже человеку прислуживала, скинута была с неба, испугалась, что и ей голодовка. Побежала к Боженьке, в ноги пала, стала просить, чтобы хоть ее-то долю оставили. Бог пожалел сучонку и оставил чуть. И колос махонький стал, с мизинец, и шерстнатый, чтобы колол пакостливому человеку. А мы, грешные, с той поры собачью долю едим… Спите ли, хрещеные?»
Согласным храпом ответила лодка, лишь Мишка мог бы отозваться, да лихо было, язык словно бы сковало.
Читать дальше