Так вот, я несколько раз переспал с бывшими подружками. Но в те самые минуты, когда я думал, что нахожусь дальше всего от нее, в дороге к забвению, она возвращалась ко мне, как во сне, и ее присутствие было ощутимым, как никогда. Особенно однажды. М., юной американке с восхитительными веснушками (рыжими до фиолетовости и разбрызганными по всему телу, как звездная мокрота), почти удалось меня обмануть. Ее манера целоваться напоминала мне Летицию: то ее язык был ребячливым, шаловливым, как будто пришел с визитом вежливости в домик к зубам, то врывался истерично и грубо, напоминая о монгольском нашествии. А еще она закидывала ноги мне на спину, совсем как Летиция. И все в ней было под стать Лэ — живое, порывистое, несравненное. На несколько минут мне даже показалось, что хорошо бы умереть вот так, в пароксизме слияния; слезы тихо полились у меня из глаз, М. стала Л… Но пятнистая прелестница двигалась слишком сильно, слишком жадно, слишком не хватало ей этой вдохновенной точности, этой грации гадалки таро, с па фламенко и выпадами тореадора — всего, что было свойственно Летиции в ее любовной дикости — итак, прощай, иллюзия, прощай, смерть!
Стало быть, все эти судороги были тщетны. Возможно, один-два раза ласки некоторых любовниц еще напоминали мне Лэ со смущающим правдоподобием, но чаще всего — увы! — мои случайные партнерши были неспособны расточать мне качественные ласки, это неизбежно вело к разочарованию, и Лэ вновь возвращалась и преследовала меня. А потом, все это пахло притворством, эфиром (да, как тот бродяга, которого я иногда встречал на мосту Искусств, всегда радостного, охваченного громким весельем; причину этого веселья я наконец понял, увидев, как однажды вечером, в сумерках, он нюхает в уголку бутылочку эфира). Я был оживлен и деятелен на людях, но это был театр, фасад, а за фасадом — пустота.
Однако мало-помалу, подобно тому, как вылезают из-под песка насекомые, еще немного ошалелые от ядерного взрыва, после которого уцелели только они, или как шестерни механизма, остановившегося из-за резкого удара, потихоньку снова начинают работать, противоречивые движения сердца — ярость и желание все простить — возобновили во мне движение маятника. Я разрывался между двумя фантазиями: я снова вижу ее на улице с «коричневым» адвокатом (как я называл его про себя) и, поравнявшись с ней, отворачиваюсь и брезгливо плюю на землю, как плюют арабы. Или: я сижу у себя за столом и слышу, как поворачивается ее ключ в замочной скважине — она возвращается, как ни в чем не бывало, и я тоже веду себя так, будто не прошло этих трех недель, и жестом предлагаю ей тарелку, приглашая разделить мою трапезу.
Но, вынужденный к тому естественным ходом вещей (ведь для всего этого требовалось, чтобы нас было двое!), я не более уступал прощению, чем мести. Хотя теперь это было гораздо труднее, я придерживался образа действий, который выбрал сразу же после ее исчезновения: молчание.
Армрестлинг продолжался: она не знала, что я ее видел, и это давало мне незначительное преимущество над ней (о моих реакциях она не имела представления и в этой неопределенности могла сделать вывод только о безразличии, не слишком льстящем ее самолюбию). Будет ли она этим уязвлена? Возможно, моя стратегия в итоге оправдает себя? Возможно даже, полагал я в самые оптимистичные моменты, она замыслила этот побег, только чтобы оживить мое желание и нашу любовь, и, раз нет реакции, которую она ожидает, она первой не выдержит этого? Итак, во мне оставалась, почти не ослабевшая, хотя теперь и более безумная идея, что в сущности ничто не потеряно, что другой надоест ей, как надоел ей я, что вскоре другой станет ревновать и утомит ее своими допросами и подозрениями; короче, если я буду терпелив, я могу ее вернуть.
Эта идея, которая до сих пор предостерегала меня от каких-либо действий, вызвала, как это ни парадоксально, полную перемену жизненной позиции. То, представляя себе, что еще участвую в игре, притворяясь мертвым, я начинал думать, что лучше сыграю свою роль, если предприму какие-то шаги. То — это были моменты слабости или растроганности — я менял нас ролями и так хорошо понимал ее роль, что уже начинал обвинять самого себя. «Она, наверное, думает: если он не старается найти меня, если он даже ничего не передает по телефону маме, это значит, что он не любит меня на самом деле. Он не так уж страдает, и я не буду испытывать угрызений совести». Эти два противоположных движения в моей душе равнозначно побуждали меня что-то предпринять. Так как я все же не мог сразу отказаться от моей политики невмешательства, я выбрал средний путь — с осторожностью старого дипломата, ведущего переговоры об изменении условий союзничества или уменьшении оказываемых стороне почестей. Сначала это было несколько знаков, призванных скромно напомнить ей о моем существовании, так чтобы казалось, что я здесь ни при чем. Так, перед премьерой одного из своих короткометражных фильмов о Китае, который должны были показать вечером в зале под Луврской Пирамидой, я попросил пресс-атташе послать программу на адрес ее матери, которая обязательно должна была ей ее передать. (Потом, когда мы помирились, она высмеяла мою незатейливую хитрость: думаешь, я не услышала, как ты подкрадываешься на цыпочках в твоих китайских деревянных башмаках?)
Читать дальше