Эфемерида политкорректности! Округлый взмах топора. Голова его покатилась: даже в осколках утренней действительности проскальзывал, ежели их сопоставить, образ тёмного — хоть глаз выколи, женина булавка! — параллелепипеда Валькирьевой ночи святой Вальпургии. Мгновение, повремени! Но вот уже гимнастёрка с пудрой перхоти на подбитых ватой плечах удалялась с наскоро нацепленным на шею сферическим членом, оставивши окрест Алексея Петровича привычный человечий войд франкоязычной части пассажиров, от коего тот запросто отгородился илионским альказаром. Лишь китаец, видимо, посвящённый в тонкости галльских пустолыг, загадочно улыбался своим праксителевским профилем, опустивши его, точно Афродита, к ступне — к уменьшенному плосколикому столичному пригороду с насаженным по самую морщину переносицы капором фабрики, отводившей свой чёрный дух строго на восток, к Солнцу, кое-как освещавшему весь муравейник рыжих рабочих, ростом не выше лис. Сам Париж ещё можно было рассмотреть за гётитовым сейчас крылом: серая склизкость монпарнасовой башни средь глянцевитых крыш с претензией на равносторонность — будто кайботтов зонтик над брусчаткой.
Прямо над лайнером тучи тревожно раздались в стороны, будто уготовляя западню, в кою он и устремился вослед голубому с сероватой шерсткой облачку: узкая талия, ножка уж вовсе белоснежная, ловко убираемая (когда грозовая волна, настёгиваемая Вендавалем, покушалась на её изящество), чтобы превратиться в налитую Солнцем виману с телами ламий-царевичей да грузинкой при возжах.
Сон ещё не приходил, хоть Алексей Петрович и пробовал погрузиться в преступный перечень капающего в Босфор янтаря, доставляемого потом из греков в варяги гипертоническими гиперборейцами, некогда отклонившимися к северо-западу от следов коровьего галопа, маскирующих финикийские набеги на сакли волооких черкешенок. Накрапывание полудрагоценного плача ускорялось, переплавляясь постепенно в отчётливый шелест ливня, сначала лишь отдалённо соответствующего (как ядрёная рубенсова округлость — ренуаровой, близорукой) полётам клавишных перстов налитого багровым, от макушки до косоворотки, бородача. А выше бороды, под бородой, везде, где едва проглядывались дрожащие залежи жира, — кинжальная рана наизнанку! — вместо отрешённого импровизиторского взора, обыкновенно направляемого поверх людских голов, вместо расслабленных желваков скул (невинных, будто и впрямь никогда не участвовали они в раздирании человечьего мяса!), присутствовала неподражаемая гримаса вселенской лени, всеотупляющей, всеопошляющей, всетерпимой, кою не проймёшь и захлёбывающимся стоном русского поэта с палестинским придыханием: «Ы-ы-ы-ы-ы!», — этим зыком, чреватым чернильным росчерком через лист, воздевший к небесам все свои четыре остроконечные копытца.
Алексей Петрович примерился к своей длани, раскоряченной, как варёный морской паук, одной же с ним и окраски, — от измождённости парижской бессонницы и утренней праздности, — перевёл тоской накаченный взгляд с чуть дрожащей конечности на склонённое долу лицо бородача, закусившего парой охряных резцов фиолетовую губу с внушительным клоком усов, постепенно высвобождавшихся с таким щёлкающим торжеством, что Алексея Петровича мороз продрал по спине, а в дёснах зачесалось, будто в каждом зубовом корне гнездилось по личинке щелкуна. На мгновение прервавши печатанье, и снова зацапав усы, косовороточник извлёк толстые, в червонной оправе линзы, водрузил их себе на переносицу, — тем скрывши её морщину, способную послужить рекламой вечной, как безобразие азебии, померанской мясной лавке, — ставши чем-то схожим с раззолоченным, разъевшимся Чеховым, излеченным одновременно и от кровохарканья, и от дара. Снова пальцы его залетали, запросто, без потуги стряпая текст набело, — все одинаковые, выхоленные, бездумные. Губы его, в пароксизме усердия, приоткрылись, вывернулись наружу — словно иной моллюск, чующий приближение теплокровной жертвы, — и одновременно как-то помалиновели, а меж ними застыло целое семейство егозливых, будто на вече, слюнных пузырьков: начиная от голубоватого предводителя клана со всеми симптомами бледного пуантилизма Сёра на идеально круглом теле, до андрогинчика-негритёнка, бессменно присутствующего в самом хвосте цуга.
— Чикен?! Паста! Пастачикен?! Чико-Паста?! — она уже стояла перед Алексеем Петровичем, свесивши львиную гриву, родительницу ровного и столь человеческого лежбища перхоти, средь коего, точно полуденный Протей (этот шляхтич додорийской эпохи) в менелаевых лапах, извивался зелёный волос.
Читать дальше