— Решил написать завещание, — сказал нам однажды.
«Прошу не сжигать и не закапывать в землю, — застрочил Бо под диктовку, — бросьте тело на городской свалке — на пропитание бродячим собакам и птицам. Я люблю птиц и собак. Пусть моя смерть поможет им выжить».
— Ты чччего, ссстттт-арик, ссс ума сссо-шёл? — не выдержал Бо.
Гелий глядел в окно на закат. Во взгляде сквозило такое отчаяние, что предпочла сбежать к себе в палату, не прощаясь. Нельзя смотреть, как мужчина плачет, привяжешься к нему навсегда.
В те дни я много писала и тут же удаляла написанное. Казалось, слова способны преобразить кошмары жизни в сон о море и пляжах, о замках на песке, о неспящем солнце. Но слова выцветали на языке, скользили сквозь пальцы, оборачиваясь безмолвием.
Кьеркегор определял человеческую жизнь как отчаяние. Мир не отвечает нашим ожиданиям, а мы — изгнанники из Рая, грешники, варвары, дикари. В любом из нас живёт зверь, готовый пожрать всё и вся, и мы не знаем когда, где и при каких обстоятельствах вырвется наружу. Не желаем быть зверем и отвергаем себя. Не способны сделать мир хоть чуточку лучше или создать настоящий, без зеркала. Ничто в нём не принадлежит нам, ничто от нас не зависит. Человеческая жизнь «рассыпается в песок мгновений». Книга Ветра пишется следами поверх следов на песке, Книга Жизни рисуется не связанными друг с другом символами-картинками. Я пишу не расстояние — страницу из левого верхнего в правый нижний угол или историю-мост из прошлого в настоящее, а состояние — боли. Боль впитывается в страницы и испаряется с листа. А вместо чернил — кнопка «delete» на ноутбуке. Удаляю написанное, словно боюсь, что кто-то посторонний проникнет в мой мир и разрушит его.
Ницше предлагал отчаяние превращать в искусство. Искусство вечно и переживёт отчаявшихся. Догадываюсь, почему Сэлинджер после культового романа «Над пропастью во ржи» выбрал затворничество в маленьком городке Корниш. На определённом этапе Мастер не нуждается в одобрении и признании, пишет для Бога. А Бог — сам художник. Мастер живёт в доме, над крышей идут дожди, и вода проникает сквозь щели в потолке — успевай подставлять вёдра. Годами сцеживает и очищает воду от ржавчины и запаха гнилых досок, чтобы потом у калитки всех путников ждал кувшин с питьевой водой. Мог бы добавлять в воду краситель голубого цвета, отбивающий запах, разливать по пластиковым бутылкам и продавать жаждущим по двадцатке, как делает большинство писателей. Но он — Мастер и знает, что дождевая вода — голос души, дом — её временное тело, жизни нужно вернуть гармонию, дыхание ветра, а тайный смысл фразы «писать для вечности» — сберечь свой мир. Мастер сумеет, если там, наверху, не начнётся засуха.
А мне не удаётся вспомнить, выжать память до капли: расплываются черты лиц, изразцы окон, да чего уж, целые города построены из фантазии, замешанной на чужих мыслях. Спящей красавицей называл меня Гелий, а Бо спрашивал, когда приедут телевизионщики: летаргия для них — сенсация. «Кому нужны сны других?» — пожимала плечами в ответ. У всякого — своя камера.
Дверь в палату № 8 была открыта всегда, будто в ожидании перемен. Или чуда? На пороге думала, что так и надо жить — вне времени и пространства, в любую минуту взять и начать всё с чистого листа. Люди сами запирают себя в камере: нашли место под солнцем и встали, как вкопанные, семья, работа по специальности, круг друзей. Удавиться можно от такой перспективы. А если открыть дверь, то… наверняка никуда не уйдёшь, но предчувствие свободы греет, не даёт впасть в отчаяние. И мы хохотали до слёз. Над анекдотами, воспоминаниями, историями знакомых. Над моими снами. Мне не о чем было им рассказать, зачитывала записи с ноутбука. «В этом есть что-то интимное, читать сны, — язвил Гелий. — Когда-нибудь дойдём с тобой до трогательных отношений. В палатке на Селигере. Подожди немного, починят спину, и сразу поедем». «Ржёте как кони, никто в больнице не спит», — шикала на нас Ариадна. «А что ещё остаётся заике? — писал на листке Борис. — Смеющийся человек не заикается».
Нарисовал со слов нашу великолепную четвёрку: Маугли, Аморгена, тебя и меня. Ульвиг, мы как живые! Боюсь потерять лист с портретами. Самое дорогое. Под матрас положить нельзя — помнётся, в тумбочку не влезает. Ношу с собой в пластиковой папке, выпрошенной у доктора.
Наблюдая за Бо, поняла, почему художники аккуратно используют цвет. У Бо — двадцать четыре фломастера в комплекте, а рисует двенадцатью. Урезанная палитра. Цвет порабощает и ослепляет. Как любовь. Испугалась отдаться цвету, и тёмные силы моих снов забросили нас в мёртвый город, заставив проснуться. Но лилии — белые, хранят в лепестках все цвета радуги. На белой странице напишется всё: что было, что есть, что будет, что могло бы произойти, но не произошло. Если бы не приснился, тебя стоило бы сочинить. Что есть любовь? Влюбляясь, мечтаешь о человеке и создаёшь его заново в мыслях — своим отражением. Мы — на разных берегах реки времени. В моих первых строчках — весна, слякоть и пасмурное небо, ты читаешь их в яркий осенний день, и за окном падают листья, а может быть, идёт снег или летний дождь. Ты — в настоящем, я — в прошлом. Но в этот миг встретились, потому что связь времён существует и во сне, и в тексте.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу