Господи, для этого бы!
Она это жарко вдруг и потерянно подумала, в спину ему глядя, почти молясь… не пожалела бы ничего. Один раз пусть — а там хоть куда. Хоть кому — осточертело. Ему первому, чужому, чтоб даже имени не знал её, — от стыда жизни этой. От стыдобы, какую она не то что определить, понять — назвать-то даже не может.
Автобус подъезжал уже к сельсовету, люди вещи собирали, поднимались; нагнулась, стала нашаривать под сиденьем ручки сумки своей и она. Нашарила, вытащила, а замшевую хоть в зубы — ну, за каким вот взяла, для виду? Для виду, обречённо подумала она, для чего ж ещё.
Выходили так, будто не все успеют сделать это; и она заразилась тоже, толчком этим при остановке, не терпелось на воздух, на землю нетряскую, надёжную свою. Подвигалась к задней двери и уж искала глазами средь немногих встречающих отца, они её ждали сегодня, — и вдруг большую её, тяжеленную сумку взяли сзади за лямки, с её рукою рядом, и вторым движеньем молча отняли. Она оглянулась, увидела близко его лицо, не узкое, как ей вначале подумалось, нет, усы над сухими губами и прищур этот, пригляд, и от растерянности кивнула, тоже молча. Они продвигались, потом вовсе остановились, там выгружали громоздкий ящик; и в какой-то момент она явственно услышала запах его пота — совсем не сильный и именно его, он так и должен был пахнуть… как у отца, да, пряным, чем-то табачным, что ли, так рубашки его, майки при стирке пахнут; а мать, когда люди, бывает, хвалят запах в их доме, соглашается, говорит чуть не с гордостью: «Это от мужика… как мужик пахнет, так и в доме. Вон у Ерофейчевых — не продыхнуть…» Его, по-мужски тяжеловатый чуть, отцовский и всё ж непривычный… под мышку бы ткнуться, замереть, пропади оно пропадом всё, сумки эти, автобусы, работа, двадцать эти четыре, — вдохнуть и не выдыхать, пусть несёт куда хочет, всё берет, не жалеет, незачем нас жалеть.
А сердце её билось уже толчками, чуть не вслух — неужто увидел?! Надолго, к кому тут? Спросить? Она боялась, что не выговорит, под этими-то глазами — хотя почему б и нет, всего-то слов… Кивнёт сейчас и уйдёт, а кто он, зачем, к чему мелькнул тут, поманил и пропал — неизвестно, ищи тогда; а ей с утра завтра автобус опять, общага, малосемейка их драная, с обеда на работу… и всё? Хуже некуда искать непотерянное. И растерялась, как школьница, оглянуться боялась — это она-то… Нет, попросить помочь, донести — хоть до магазина, к повороту на свою улицу. Люди? Да бог-то с ними, пусть глядят… ну, поболтают, делов-то. Придержать, только б не встречали его — а там дорогу, может, показать, то-сё. Вроде нет отца, не встретил, ну и… Дорогу, да, и хоть в клуб вечером, хоть… Или спросить?
Это как лихорадка была — минутная, но оттого, может, резкая, всю её захватила, до жилочки, только что не трясло… как тогда, под тем. Помоги, заступница! И по ступенькам спускаясь подрагивающими ногами, она уже знала, знала, что это — её, что здесь никак нельзя упустить, что-то не так сделать, не то, и что ей сейчас нужно и можно всё делать — всё… И когда наконец оглянулась, на нетвёрдой, будто ещё пошатывающейся земле стоя — укачало? — и уже хотела спросить ли, может, или спасибо лишь выговорить, какие глаза будут, — он сам, упреждая, кивнул ей, сказал:
— Помочь вам? Донести?
И опять она лишь кивнуть смогла, уже во все глаза глядя на него, не стесняясь ни его, ни себя самой, призабыв будто об этом, о людях вовсе не помня, не видя, — толклись вокруг, вещички разбирая, переговаривались… И так дико среди всего этого, так некстати и неожиданно завыл вдруг бабий надорванный, в голос, причет:
— Ой да ты сыночек-то на-а-а-ш, ой да ты миленька-а-ай!..
Она вздрогнула вся, почти опомнясь, оглянулась. Ещё не все вышли, набилось много на вокзале и по дороге подсаживались; и вот из передней двери торопливо спускается её однокашник бывший Колька, недоучка, где-то в городе монтажничает на стройках, — с каменным лицом спускается, а снизу сестричка его, дядя, бабы какие-то ждут, ей незнакомые, и мать Степашиных впереди, всем слёзным, что в ней есть, всем намученным своим за жизнь рвёт голос, сердце, и нет укрытья от этого, нет исходу…
— Ой да папынька да твой… да горямышнай наш ды батюшка-а, да ты зачем же нас спокинул-та-а!..
Николай уже держит мать, озирается поверху набрякшими глазами, из последнего крепясь; и когда сестрёнка обнимает плечо его, виснет, трётся мучительно лбом — сдаёт, суётся лицом в материнский серенький полушалок старый, вытертый, меж их голов…
Читать дальше