Гремя цепью откуда-то сбоку вывернулась здоровенная псина и начала гулко гавкать, распаляя себя. На ее лай в доме открылась входная дверь и показалась толстая баба в чем-то красно-зеленом.
— Чего надо? — крикнула она. Разглядев у калитки человека в пальто и шляпе, она исчезла на минуту, и вышла снова, накинув на себя черную плюшевую тужурку до колен. Она пошла по дорожке навстречу Аугусту, пнула ногой псину, особенно усердствующую теперь, в присутствии хозяйки, подошла к калитке и спросила:
— Так чего Вам надо? Повестка, что ли, опять?
— Моя фамилия — Бауэр, — неуверенно сказал Аугуст, не зная с чего начать.
— Ну и что с этого? Чего надо-то? — у женщины было мясистое, красное лицо и обеспокоенные глаза.
— Просто… это мой дом. Мы тут жили когда-то… Можно, я войду?
— А-а, жили… Ну а теперь мы живем. Ничего не знаю. Мы у Молчановых купили. Никаких Баеров не знаю. Не слышала даже… Да заткнешься ты, скотина!.. И заходить нечего. Ничего я не знаю: кто тут жил, да что тут жил… Мы тут живем теперь! Так что идите себе дальше, мужчина: ничего я не знаю… Банзай!..
— Подождите… ладно, я не буду заходить. Скажите хотя бы другое: к вам письма не приходили на этот адрес на имя Бауэр? Мы родственника ищем, брата моего, Вальтером зовут. Вдруг он нас тоже ищет и сюда написал? Может быть к вам приходили сюда чужие письма по этому адресу?
— Письма не приходили, и открытки не приходили, и посылки тоже не приходили, и никакого вашего брата тут отродясь не было. Ага, теперь я поняла: вы из тех самых немцев, которых до войны еще за предательство родины турнули отсюдова. Ага, слыхали… ну да это не наше собачье дело. Идите себе дальше, гражданин хороший. А то хозяин мой скоро заявится: если пьяный, то пришибет Вас… а он всегда пьяный. Так что идите себе подобру, покуда целые… Банзай! — и она повернулась и пошла к дому, а смышленый Банзай сел напротив калитки и оскалив острые зубы, протяжно, на едином дыхании зарычал.
«Ишь ты: дом его, смотрите-ка вы! Как же: твой он, ага! Был твой, да сплыл. И не отсудит никто: все по закону куплено, и за печати отдельно уплочено, ага…, — слышал Аугуст бормотание удаляющейся тетки… хозяйки ЕГО дома… его мертвого дома, его родного, мертвого дома, который его не узнает… Умирают, оказывается, не только люди, умирают и дома тоже…
Захлопнулась дверь в дом. Банзай все еще рычал. Аугуст отпустил штакетины калитки и пошел прочь. Остановился, оглянулся еще раз. Банзай зарычал громче. Нет, не узнаёт его дом его, совсем не узнаёт. Не может узнать. И не узнает больше. Потому что умер. Умер, не дождавшись своих хозяев. Нет больше дома. Нет Вальтера. Нет прежней жизни и не будет никогда. Ничего нет. Прав был Хайнрих Нойман, во всем прав…
Ноги вывели Аугуста на южный край села, к безжизненным полям. Здесь горбатилась облупленная, щербатая бетонная тумба, похожая на широкую бочку. Когда-то из нее торчала вертикально вверх скользкая труба, по которой лезть вверх могли только самые сильные пацаны, и то добирались лишь до половины. В прошлом труба несла на вершине своей щит с надписью «Елшанка». Сейчас не было ни трубы, ни щита: кто не знает, что это село называется Елшанка, тот и мимо пройдет. Только бетонная тумба еще оставалась: не осилили новые хозяева расколоть ее и утащить. А может, просто лень было, как лень им общую улицу подметать и собственные ворота поставить вертикально…
Сколько раз с этой тумбы высматривал маленький Аугуст отца, возвращающегося из Каменки, а то и из Камышина — и обязательно с гостинцами: отец всегда привозил им гостинцы. И всегда говорил с виноватым видом: «Ох, не успел ничего сегодня, ни-че-го не привез на этот раз, потерпите до следующего раза, ребята». Но левый ус его уж очень хитро подрагивал, и отец делал вид, что не замечает, как Аугуст с Вальтером лезут в бездонные карманы его брезентового плаща и… конечно же: вот они, подарки, есть, есть, есть!.. Лимон! Пряники! Карамельки! Зеленый шарик! Кулек с изюмом!..
Аугуст присел на ледяной бетон, который немедленно впился ему в тело мертвящим холодом, и его затрясло. Нет, не от холода мертвого камня — от отчаяния. От того, что стоял сейчас у могилы своей родины. Кто этого не испытал — и не дай Бог испытать когда-нибудь: не бывает ничего страшней и горше на белом свете. Аугуст плакал сначала без слез, как будто мелко икал. Потом слезы прорвались сквозь горло к глазам и хлынули обильно, как в детстве. Аугуст вспомнил, как когда-то давным-давно — сто лет назад, или тысячу — точно так же сидел он на этой же тумбе ранним утром и тоже плакал оттого, что отец не взял его с собой в Каменку: уехал без него — уж и не припомнить теперь: то ли морковку повез на возу, то ли капусту: уехал затемно и не разбудил Аугуста как обещал с вечера: «Пожалел тебя: ты так спал сладко», — скажет потом отец; и вспомнил Аугуст, какие огромные, соленые слезы падали тогда на бетон из его глаз, когда добежал он до этой тумбы и увидел с нее дорогу на Каменку, пустую до самого горизонта, на которой отца с повозкой давно и след простыл; и так смешно шлепались тогда эти огромные капли о бетон — словно толстые жабы, которые на лету еще и боками, и задами успевали повилять, прежде чем шмякнуться и разлететься мелкими искрами на солнце: так они забавно шмякались, эти прозрачные маленькие жабы, что он даже засмеялся тогда, наблюдая за ними и примиряясь с неизбежным… Господи, какими чистыми были те слезы его детства… И что за мутная, злая влага резала ему глаза теперь! Почему так все изменилось, Господи? Зачем? Почему все всегда должно меняться к худшему?.. Хотя я не прав, Господи, прости меня…, я не прав, не прав… Господи! Ты вообще слышишь меня, всех нас, или нет?…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу