Не найдя уравнения, он бросился в другую крайность и записался на курс русского языка к Николаю ван дер Бергену. Без особого труда одолел алфавит и перешел к простейшим текстам для чтения, в которых — на уровне младших классов русской школы — рассказывалось о каникулах в деревне, походах за грибами, катании на лодке по озеру, а также о доме, семье и животных. Однако когда он добрался до вступительной информации о государственном устройстве и вынужден был прочитать вслух: «Николай Второй, император Всея Руси», то со стуком захлопнул учебник и ушел с занятий, чтобы больше на них не появляться. Подобное произошло на лекции по немецкой литературе доктора Лёбнера. Касторп посещал его лекции раз в неделю, всё усердно записывал, но когда Лёбнер, говоря о Гёте, заявил: «К нам, немцам, господа, благоволит Бог, ибо такого поэта нет ни у кого на свете», Ганс Касторп записал в тетради: «Воистину!» — и распрощался с этой областью знаний, которые готово было ему предоставить его учебное заведение.
Касторп чувствовал, как хаос, коварно отыскивая лазейки, завладевает им, и, дабы сохранить душевное равновесие, всячески пытался сопротивляться. С неутешительным, впрочем, результатом: он все больше утрачивал интерес к жизни. Он посетил доктора, который теперь звался Анке и благодаря этому, что ни говори, разумному поступку обзавелся кабинетом в центре города, медсестрой и множеством пациентов. Визит, продолжавшийся десять минут, состоял в основном из обмена информацией общего характера, когда же Анке спросил напрямую: «Вас опять что-то беспокоит?», Касторп не сумел толком объяснить, в чем дело, извинился, раскланялся и ушел.
На самом деле он знал, что тоскует по Пилецкой, но одна мысль, что об этом можно с кем-то поговорить, даже с доктором Анке, вызывала у него панический страх, как будто за дверями пансиона «Мирамар» скрывалось нечто, о чем даже поэты должны молчать.
Потом он окунулся в философию. В букинистическом на Огарной, среди старых бумаг, рукописей и всякой чепухи он нашел копию письма Канта к Гарткноху. Речь шла о пребывании Дидро в Риге, куда француз заехал, направляясь в Петербург, ко двору царицы. Видимо, Гарткнох описывал рижские приключения Дидро, поскольку Кант ответил следующее: «Сообщение, что он связался там с какой-то потаскухой, а затем описал это во фривольном стишке, меня ничуть не интересует, однако если вы, Гарткнох, хотите получить ответ на свой вопрос: возмущен ли я этим? — отвечаю: нет! Чего можно ждать от француза? Их философы используют книги, как женщины — часы. Лишь бы было видно, что часы у них есть, а остановились они или вообще перестали ходить — не важно».
Касторпа письмо очень заинтересовало, но когда букинист спросил, не нужны ли ему произведения Канта, ответил, что ищет что-нибудь более современное, хотя и не обязательно совсем свежее.
— Кажется, это специально вас поджидало, — сказал букинист и вручил ему толстую брошюру. — Я сам написал, вы только взгляните.
Касторп чуть не охнул, вспомнив сочинения канцеляриста, и, поспешно расплатившись, вышел с брошюрой, однако на этот раз его наихудшие предчувствия не оправдались. Исаак Данцигер — так звали автора — написал о Шопенгауэре. В тексте, уснащенном многочисленными цитатами, изобилующем тонкими, очень содержательными комментариями, особенно много внимания уделялось родным местам философа, начиная от имения в Оруни и кончая резиденцией на Полянках. Дома Ганс Касторп читал брошюру почти до полуночи, потом снова ее перелистал, подчеркивая карандашом отдельные сентенции, и наконец заснул, будучи уверен, что нашел нечто чрезвычайно важное.
Следует заметить, что философская система Шопенгауэра после прочтения брошюры не стала ему намного яснее, однако труд Исаака Данцигера, простой и исполненный едва ли не музыкальной стройности, открыл нашему студенту гораздо больше, чем любая ученая лекция по философии: он почувствовал, что отныне может рассматривать все события собственной жизни будто в увеличительное стекло, под разными углами, с разного расстояния. Вероятно, в таком ощущении была доля экзальтации, но это не меняло сути. Теперь Касторп сумел увидеть в судьбе своего отца с его болезнью и роковым для семейных финансов пренебрежением делами игру случая — подобную той, что определила судьбу отца философа. Тот покончил жизнь самоубийством в Гамбурге, выбросившись из окна лабаза, Касторп-старший простудился, инспектируя схожие, если не те же самые лабазы, и умер от воспаления легких; честно говоря, простуда была не столь и случайной, раз он — как поговаривали — сознательно не надевал шапки и шарфа. А сравнение жизни с фитилем горящей лампы? Если человек боится темноты, он должен убедить себя, что, когда лампа погаснет, все останется таким же, каким было перед тем, как ее зажгли. Ганс Касторп приободрился, осознав, что его юношеские терзания лишь составная часть большого механизма, которому он прежде подчинялся слепо. Кажется, он начинал разбираться в самом механизме.
Читать дальше