Нахрустевшись газетами, Матвей допил кофе и заплатил по счету. Шум и гам в ресторане нарастали крещендо. Его пьяный сосед по буфетной стойке тоже встал со своего места и полез в карман штанов за бумажником. Буфетчик прощально махнул Матвею салфеткой, как будто тот отправлялся в далекое путешествие. Проходя мимо «хозяйки», которая, увидев его, поджала губы, Сперанский почтительно поклонился. Провожаемый ее тушью подкрашенным недоумением, он вышел на улицу.
3
На часах все еще был вечер. Он решил прогуляться переулками до бульвара, а там уже сойти в диабазовый Аид метро. Снег перестал, и ветер стих. Других неприятностей не предвиделось. Матвей застегнул плащ на все пуговицы и пошел в сторону Большой Дмитровки.
Но его почти сразу окликнули:
— Матвей Александрыч!
Среднего роста, крепкого сложения и абсолютно незнакомый человек в приличном сером костюме. Две или три темные фигуры поодаль.
— Матвей Александрыч! — приветливо улыбаясь, повторил он, быстро идя к нему навстречу.
Матвей остановился, вглядываясь в лицо незнакомца.
— Да, что вам угодно?
Вместо ответа человек, все так же широко улыбаясь, ударил Матвея твердым кулаком в лицо. Это было так чудовищно, так неожиданно, что Матвей даже не почувствовал боли. Падая, он увидел, что еще несколько человек — трое или четверо — несутся к нему из темноты со сжатыми кулаками.
Первые несколько ударов ногами по голове только слегка оглушили его, не причинив серьезного вреда. Хуже стало, когда они его за руки отволокли в сторонку и прижали к стене. Рельефные, сосредоточенно-свирепые лица, глухие и звонкие удары слева направо, справа налево и совершенное молчание, совершенная безучастность пустого переулка, горящих окон. Небо, мостовая, небо, мостовая. Он поднимался на ноги и снова падал. Один раз ему удалось схватить кого-то из нападавших за горло, и тут же он получил такой глубокий удар поддых, что упал, согнувшись, и уже не мог встать. Вместе с тем голова его оставалась удивительно ясной, мысли проносились стремительно, но отнюдь не хаотично. Он, например, успел подумать, что бьют его, слава Богу, голыми руками, без палок и кастетов, что очень стараются и пыхтят и что если громко крикнуть, то услышит тот человек, что курил у входа в ресторан — в двадцати шагах отсюда. Впрочем, ни глубоко вдохнуть, ни крикнуть он не мог. И еще ему думалось: зачем же так бить, если это банальное ограбление? Но это не было банальным ограблением, и лучше бы он сразу потерял сознание. Нет, они, конечно, как всякие идейные изуверы, не позабыли вытащить у него из внутреннего кармана плаща бумажник, но главную сладость они извлекали не из наживы, а из нажима — именно: давили подкованными ботинками ему кисти рук, сжимали холодными пальцами ему горло, да так, что останавливалось сердце, коленями вжимали его лицо в камень, и жали, и жалили, и не жалели. И в эту отчаянную минуту с Матвеем что-то такое случилось, он как-то внутренне отстранился от происходящего, от боли и гнева, как будто отвернулся от своих мучителей, и хотя слабая часть его хрипела, и кашляла кровью, и цеплялась за штанины многоногого и многорукого беспощадного существа, терзавшего его, он, настоящий, неприкасаемый и невредимый, оставался сам по себе и даже с каким-то интересом наблюдал за собой со стороны. Он присутствовал при любопытном явлении: тройном, четверном, многократном наслоении одновременных мыслей и наблюдений в его сознании — явлении, возможно обусловленном его особым мыслительным навыком «письменной речи», а может быть, благим участием неведомой ему силы. Ему отвлеченно и как-то праздно, с каким-то посторонним любопытством подумалось между прочим: а не смогу ли я сейчас, вот сию минуту, прочитать про себя, к примеру, пушкинского «Анчара»? И он любовно и, как ему казалось, не спеша, предупреждая едва заметной паузой столкновение идущих подряд согласных («в день гнева»), начал: «В пустыне чахлой и скупой, на почве...» В другом же разделе его рассудка тем временем сама собою шла куда более сложная работа: другой Матвей со светлой печалью наблюдал за тем, как с каждым ударом, с каждой новой вспышкой боли в нем умирает обширная литература. Давно прочитанные, случайно услышанные, прочно забытые и на один закатный миг воскрешенные теперь фразы, мысли, словечки, строчки, целая лоскутная библиотека, о существовании которой в себе он и не подозревал. Они вдруг заговорили наперебой, загалдели на разные голоса, как будто в слишком тесном, жарко натопленном зале (чтобы открыть форточку, нужно влезть на высокий подоконник) проходило большое, многошумное собрание, и среди этих голосов можно было различить и оперный речитатив, и скорбно-невнятный певок, будто говоривший посасывал ноющий зуб, и мечтательный студенческий фальцет, и назидательный профессорский баритон, и детскую скороговорку, и унылый басок суфлера, шумно листающего страницы, и сбивчивый школярский дискант:
Читать дальше