– Ты сказала мне избавиться от этого.
Место, где его содержали, не имело никакого длинного и красивого имени. Оно было известно как тюрьма временного содержания – Драм Хилл. Никаких отраженных в названии преобразующих сознание принципов, никаких лозунгов по поводу реабилитации или изменения поведения, никаких опекунов, попечителей или еще кого-то, кто позволил бы этому заведению носить свою фамилию. Да и кто, будучи в здравом уме и твердой памяти, согласился бы назвать тюрьму своим именем? Наконец-то его отсадили от других заключенных – бандитов, торговцев наркотиками, сексуальных извращенцев и прочих. Он больше не был студентом Брауна, по крайней мере, официально, но у него были с собой учебники и конспекты, и он пытался заниматься как можно усерднее. Тем не менее, когда ночью крики и вопли эхом разносились по тюремному блоку, а на стенах собиралась влага от одновременного дыхания восьми с половиной тысяч особо опасных социопатов, он вынужден был признать, что это не тот опыт, который ему хотелось бы иметь.
«А что он такого сделал, чтобы заслужить это?» Он так и не мог понять, в чем его вина. Та штука в мусорном баке – он наотрез отказывался считать ее человеком, не говоря уже, чтобы назвать это ребенком, касалась только их с Чиной. Это было их личное дело. Он так и сказал своему адвокату, миссис Тигьюс, матери и ее другу, Говарду, и повторял им снова и снова:
– Я не сделал ничего плохого.
Даже если та штука была жива – а она была жива, в глубине души он был в этом уверен – даже до того, как государственный обвинитель представил доказательства травмы вследствие удара и смерти в результате асфиксии и переохлаждения, – это не имело значения, не должно было иметь. Ребенка не было. Это было не что иное, как ошибка – ошибка, заляпанная кровью и слизью. Когда он думал об этом, в то время, как мать патетически развивала тему, где бы он сейчас был, если бы она, будучи беременной, придерживалась его точки зрения… то каменел, словно песок, превращающийся под огромным давлением в скалу. Еще один нежеланный ребенок в перенаселенном мире? Да ему следует дать медаль.
Когда установили сумму залога, шел уже конец января, – у его матери не оказалось трехсот пятидесяти тысяч долларов, и его перевели под домашний арест. На ноге красовался пластиковый браслет, включавший тревогу, если он ступал за порог. То же самое и с Чиной – она сидела взаперти в доме своих родителей как сказочная принцесса. Поначалу она звонила ему каждый день, но в основном плакала:
– Я хочу, – всхлипывала она, – я хочу увидеть могилу нашей дочери.
От этого стыла душа. Он пытался представить себе Чину – какая она сейчас, любовь его жизни – и не мог. Как она выглядит? Что у нее за лицо, глаза, волосы, нос, грудь и тот тайный уголок между бедер? Но все безуспешно. Он не мог вспомнить, какой она была раньше, и не мог вспомнить даже, какой она была на суде. Все, что приходило ему на память, это то, что из нее вышло – четыре конечности и признаки существа женского пола, напряженные плечики и плотно закрытые глаза – словно мумия в склепе… и дыхание… судорожный долгий вздох, сотрясающий тельце, он чувствовал его, даже когда черный пакет сомкнулся над ее лицом и крышка бака открылась, как огромный рот.
Он сидел у себя в комнате и смотрел баскетбол с керамической кружкой в руке («7 – UP» с «Jack Daniel's» – никому не догадаться, чем он может заниматься с такой миной в воскресенье в два часа дня), когда зазвонил телефон. Звонила Сара Тигыос.
– Слушай, – сказала она своим резким бесстрастным голосом, – Берковичи готовят ходатайство о пересмотре дела. Они надеются оправдать Чину.
По параллельной трубке голос его матери прозвучал слишком громко:
– На каком основании?
– Они заявляют, что она никогда не видела ребенка. Она думала, что у нее был выкидыш.
– Да, понятно.
Казалось, Сара Тигьюс говорит из соседней комнаты, ее голос слышался так же ясно и отчетливо, как и голос матери:
– В мусорный бак ребенка бросил Джереми, и они заявляют, будто он действовал в одиночку. Позавчера Чина прошла проверку на детекторе лжи.
Он почувствовал, как бешено заколотилось сердце. Так же, как тогда, когда он из последних сил взлетел на холм за школой во время командных соревнований по кроссу, а его ноги подгибались, и он, казалось, больше не мог дышать. Джереми ничего не сказал. Даже не вздохнул.
– Она будет свидетельствовать против него.
Снаружи раскинулся мир, на газоне поблескивали грязные лужицы растаявшего под ленивым послеобеденным солнцем льда, деревья стояли голыми, трава еще была мертва, а азалия под окном скрючилась и превратилась в торчащие коричневые прутики. Все равно сегодня ей никуда не хочется. Это время года она ненавидела больше всего – длинный период между зимними и весенними каникулами, когда ничего не растет и не изменяется – даже снега почти не бывает. Да и что там хорошего снаружи? Ей не позволят увидеть Джереми, ей не позволят разговаривать с ним по телефону и писать ему письма, а она не сможет выйти на прогулку, потому что кто-нибудь обязательно выкрикнет ее имя и укажет на нее пальцем, словно она чудовище, вторая Моника Левински или Хейди Флейсс. [10] Мадам Хейди Флейсс – содержательница борделя, стала символом блестящей жизни, морального вырождения и непреходящей склонности Голливуда к разврату.
Она больше не была Чиной Беркович, примерной ученицей, нет – она теперь предмет грязных сплетен и насмешек.
Читать дальше