Но самым замечательным рассказчиком был все-таки Зеленый Зепп, пожелтевший Зеленый Зепп. Казалось, что во время путешествия он обменял у своего великана умение подскакивать на дар рассказывать истории. Перед исчезновением, когда он был еще зеленым и скакал, как молодой бог, он мог только бурчать себе под нос, да так тихо, что мне ни разу не удалось услышать всю историю до конца. Ничего удивительного, что у него всегда было очень мало слушателей. Но после того как он вернулся желтым, никто из нас ни разу не пропустил ни одного его выступления. Стоило ему сказать: кстати, я тут опять кое-что придумал, как насчет трех часов около аквариума? — и все мы, все шестнадцать, окружали его плотным кольцом и не сводили с него глаз. Мы верили каждому слову Зеленого Зеппа, хотя все его истории были очень запутанными. Он говорил четко, живо и с таким чувством, что в нужных местах у нас на глазах выступали слезы, у всех, у каждого, а у него — нет. Мы корчились от смеха. А он оставался серьезным. Мы все время к нему приставали, чтобы он рассказал еще, и он рассказывал. Нередко сразу же начинал вторую историю, он вообще любил рассказывать. А потом, когда, взмокнув от долгого выступления, заканчивал последнюю, самую последнюю, совсем крошечную заключительную историю, мы, раскрасневшись от удовольствия, стояли вокруг него, хлопали его по плечу и говорили:
— Замечательно, Зепп! Потрясающе!
И только Кобальд уже обдумывал свое выступление, он всегда хотел рассказывать сразу после Зеленого Зеппа, потому что надеялся «унаследовать» его зрителей. Мы еще обнимали Зеленого Зеппа, находясь под впечатлением от услышанного, улыбались друг другу, а в это время уже раздавался его громоподобный голос. Мы кидались врассыпную и прятались по другую сторону аквариума, под шкафом с голубыми дверцами или даже за вудуистскими куклами. Кобальд стоял в одиночестве перед рыбами и потрясал кулаком. Один или два раза ему удалось ухватить Серого Зеппа за куртку: тот долго колебался, куда бежать. В первый раз Кобальд прокричал ему в ухо притчу о блудном гноме, а во второй — расписанный по секундам ход дня Страшного суда, от нуля до двадцати четырех часов.
Я тоже любил рассказывать. И тоже, думается, делал это неплохо. Я и в самом деле собирал иногда по десять или даже больше гномов. Большей частью мои истории были абсолютно новыми — во всяком случае, в первые годы, — но время от времени я объявлял, что собираюсь повторить какой-нибудь из моих лучших рассказов, и повторял, разумеется, слово в слово что-нибудь из старого. Такие мои выступления вскоре стали очень популярными, некоторые из моих собратьев в первый раз пропустили историю и, следовательно, слушали ее теперь как новую, но большинство ее помнили — причем, как и я, дословно, — и они проговаривали текст хором вместе со мной. Гномы произносили слова в нос, надрывая животы от смеха, хотя мои истории были серьезны и трогательны. Вначале это сбивало меня с толку, потом я тоже стал смеяться и все чаще устраивал эти ностальгические выступления, которые скоро так же полюбились гномам, как и рассказы Зеленого Зеппа.
Позднее, оставшись один, я стал все отчетливее понимать, как это ужасно, что меня больше некому слушать. Нет ни одного друга, ни одного собрата, даже кошки или волнистого попугая. Поначалу было еще ничего, я просто мысленно рассказывал истории себе самому. К тому же я все время переезжал с одного места на другое, и это отвлекало. Но еще обретаясь в кармане брюк, я начал бормотать себе под нос. Потом на этажерке я говорил уже в полный голос и смотрел при этом на зубного врача и его пациента. Некоторое время мне и впрямь удавалось делать вид, что они — внимательные слушатели. Однажды, рассказывая, как я залез на обеденный стол и танцевал на его зеркальной поверхности, словно Нуриев, я почувствовал настоящий исполнительский азарт и некоторое время говорил, склонив голову и пытаясь держать руки в красивой позиции, как это обычно делают танцоры. Когда я закончил, у меня появилось чувство, будто оба глиняных истукана стоят не на своем месте. Что они немного придвинулись ко мне. Неужели возможно, чтобы у них было так же, как у гномов, что я для них — то же, что Ути для меня? Неужели они тоже живые и застывают в какой-либо позе лишь за сотую секунды до того, как на них упадет мой взгляд? Я содрогнулся при этой мысли, меня бросило в дрожь — и вопреки всему, что я знал, я начал пытаться застукать этих двоих, оглядываясь на них быстро и неожиданно, и, разумеется, всегда опаздывал на ту самую сотую секунды. Всякий раз оказывалось, что они застыли в своей глиняной кататонии. И все-таки? Разве дантист не стоял только что немножечко дальше? А рот пациента разве не был открыт чуточку шире? Если эти двое были живыми, то наверняка испытывали ко мне не самые дружелюбные чувства. У зубного врача в руке были щипцы, которыми он мог разорвать меня на кусочки. (Пациент выглядел тупым, непроходимо тупым, но для помощи в убийстве большого ума и не надо.) Теперь я старался не поворачиваться к ним спиной. Сидеть на краю полки, болтать ногами и заключать пари с самим собой: кто сейчас пролетит перед окном — дрозд или воробей. Я оглядывался через каждые две секунды. Зубной врач и его приспешник стояли неподвижно, но, могу присягнуть, они приближались, как Бирнамский лес. Если они столкнут меня в пропасть — а внизу лежит блестящий твердый паркет, — то у меня отвалятся ноги. Гному, у которого остались только голова и тело, далеко не уйти. Если его не найдут, он так и останется лежать. Тело и голова. А если его подберет человек, то гном окажется в мусоре. Потом в контейнере, в мусоровозе и, наконец, отправится с остальными дурно пахнущими отходами в жар печи, чем ближе, тем жар будет сильнее, и пламя станет последним, что он увидит.
Читать дальше