Мне надо упомянуть здесь один важный эпизод моей жизни, который я умышленно опустил, наивно хитря с самим собой. Уже довольно долго я пытаюсь перескочить через него, не задев, потому что мне все еще очень больно: всего двадцать лет прошло с тех пор. За несколько месяцев до войны я влюбился в одну молодую венгерку, которая жила в отеле-пансионе «Мермон». Мы должны были пожениться. У Илоны были черные волосы и большие серые глаза — это чтобы хоть что-нибудь о ней сказать. Она уехала в Будапешт повидаться с семьей, и нас разлучила война — еще одно поражение, вот и все. Я знаю, что пренебрег всеми законами жанра, не предоставив этому эпизоду места, которого он заслуживает, но он еще слишком свеж в моей памяти, и, чтобы написать даже эти строки, мне пришлось воспользоваться своим отитом, которым я в данный момент мучаюсь, лежа в гостиничном номере в Мехико, — я употребляю свое тяжкое, но, по счастью, чисто физическое страдание как обезболивающее средство, что позволяет коснуться раны.
Наш учебный отряд перебросили в Бордо-Мериньяк, и теперь я проводил ежедневно по пять-шесть часов в воздухе как летный инструктор на «Потезе-540». Меня быстро произвели в сержанты, жалованья хватало, Франция держалась, и я разделял общее мнение моих товарищей, что надо пользоваться жизнью и хорошей погодой, потому что не вечно же будет длиться война. У меня была комната в городе и три шелковые пижамы, которыми я очень гордился. В моих глазах они представляли собой шикарную жизнь и давали ощущение, что моя карьера светского человека развивается благоприятно; одна приятельница с юридического факультета стащила их специально для меня после пожара в большом магазине, где работал ее жених. Наши отношения с Маргаритой были чисто платоническими, и, таким образом, мораль в этом деле была щепетильно соблюдена. Пижамы слегка порыжели от огня, а запах копченой рыбы оказался невытравимым, но нельзя же иметь все сразу. Я мог также позволить себе время от времени коробку сигар, которые мне теперь удавалось курить без тошноты, и это меня весьма радовало, доказывая, что я и в самом деле набираюсь опыта. Короче, моя жизнь налаживалась. Тем не менее я попал в одну довольно досадную аварию, которая чуть не стоила мне носа, что оставило бы меня безутешным. Разумеется, все из-за поляков. Польские военные были тогда не слишком популярны во Франции: их немного презирали, потому что они проиграли войну. Они ведь дали разгромить себя наголову, и от них не скрывали, что об этом думают. К тому же начинала свирепствовать шпиономания, как во всех зараженных недугом социальных организмах. Стоило польскому солдату закурить сигарету, и его немедленно обвиняли в том, что он подает световые сигналы врагу. Поскольку я прекрасно знал польский, меня использовали как переводчика во время учебных полетов с двойным управлением, цель которых была ознакомить польские экипажи с нашей воздушной техникой. Стоя между двумя пилотами, я переводил указания и приказы французского инструктора. Результат этого летного метода не заставил себя ждать. Во время посадки, поскольку польский пилот все мешкал с касанием, инструктор несколько обеспокоенно крикнул мне:
— Скажи этому олуху, что он сейчас поле проскочит. Пусть газу наддаст!
Я немедленно перевел. Могу со спокойной совестью утверждать, что не потерял ни секунды, сказав:
— Prosze dodac gazu bo za chwile zawalimy sie w drzewa na koncu lotniska! [97] * Пожалуйста, прибавьте газу, не то мы врежемся в деревья на конце полосы.
Когда я пришел в себя, мое лицо было залито кровью, над нами хлопотали санитары, а польский унтер, в весьма жалком состоянии, но по-прежнему учтивый, пытался приподняться на локте и представить свои извинения французскому пилоту:
— Za pozno mi pan przytlumaszyl! [98] * Поздновато пан мне это перевел.
— Он говорит… — проблеял я.
Старший сержант, сам в довольно плохом состоянии, успел шепнуть:
— Вот дерьмо! — и потерял сознание.
Я дословно это перевел, а исполнив свой долг, тоже перестал себя сдерживать. Мой нос был всмятку, но в санчасти внутренние повреждения сочли не слишком серьезными. В чем ошибались. Я мучился носом четыре года и был вынужден скрывать свое состояние и жуткие, беспрестанно донимавшие меня головные боли, чтобы не быть исключенным из летного состава. Только в 1944 году мой нос окончательно починили в госпитале королевских ВВС. Это уже не тот несравненный шедевр, каким был прежде, но вполне годен, и у меня есть все основания полагать, что он протянет сколько надо.
Читать дальше