Он хорошо различал, где человек допускал промашку, а где действовал умышленно, хотя, казалось, вне всякой логики. Обычно люди прятали мед и улья за прясла, заборы и даже колючую проволоку, выпускали собак, караулили сами с ружьями и прожекторами, а тут словно нарочно выставили мед на его пути. Это напоминало выброшенную для привады падаль, чтобы потом, когда зверь привыкнет жрать на дармовщинку и потеряет осторожность, поставить капкан или еще опаснее — самострел.
Предчувствовать поведение людей в природе медведь умел. Но он не мог понять, что колючая проволока, мертво спящие люди, их прирученные собаки и выставленный за пределы пасеки мед — звенья одной цепи: с людьми что-то происходило, что-то менялось в их поведении. Своим звериным умом он воспринимал их всегда одинаковыми, какими люди были и сто, и тысячу лет назад — с тех пор, как человек противопоставил себя природе и вступил с ней в единоборство.
Порой у медведя возникали какие-то позывы, смутные толчки в зверином сознании, и мощный голос инстинктов неожиданно замолкал, уступая необъяснимым, непонятным даже для человека ощущениям и поступкам. Почему-то он цепенел, услышав голос кукушки или весенний стук дятла; его привлекали и зачаровывали блестящие, совершенно несъедобные предметы и дребезжание щеп елового пня.
Взамен способности анализировать события, он владел острейшей интуицией и чувствительностью, которые человек, отмежевав себя от природы и доверившись рассудку, бесследно утратил. А утратив, из гордости не признавал их у других живых существ. Человек искусно маскировал и уничтожал запах железных капканов у привады, но когда зверь обходил ловушки стороной либо вовсе не притрагивался к такому корму, то человек сваливал все на звериный нюх, реже на свою оплошность. Люди устраивали облавы, травили зверя собаками, и если охота не удавалась — винили ружья, лесную чащобу, погоду, собак — одним словом, все что придется, но только не хотели признавать в звере силу интуиции и возможность предугадывать, способные тягаться с рассудком.
Зверь бродил возле оставленной для него пищи, не смея тронуть ее и не смея переступить невидимую грань, которая была опаснее колючей проволоки…
Он возвращался в свой заповедный угол только на следующую ночь, тем же путем. Еще было время нагулять жиру и залечь в берлогу, но голодная злоба будила в нем поведение бродяги-шатуна. Так и не собрав дани с пасек, он вышел на дорогу и направился к селу. В предутреннем тумане у околицы он увидел пасущуюся стреноженную лошадь. Туман был кстати: забивал нюх лошади, скрывал его от глаз людей из близко стоящих домов. Зайдя сбоку, он сделал несколько прыжков, ударом лапы сбил коня с ног и сломал ему хребет. Добыча еще билась в конвульсиях, а он уже волок ее подальше от жилья, пьянея от вкуса свежей крови.
В то утро он возвращался на дневку в заповедный угол гарей меланхоличный и тяжелый от сытости. Можно было уйти в укромное место и отлеживаться, переваривая пищу и перегоняя ее в спасительное сало, но сытость не притупила разбойничьего азарта. Это было рискованно и в высшей степени бесхозяйственно — равно как пастух вдруг начал бы резать свое стадо без нужды и разбора, — однако он спустился к изгороди и стал рвать проволоку. Но первое же прикосновение к ней вдруг ударило резкой и пронизывающей, как пуля, болью. Он отскочил, фыркнул, вылизал совершенно целую подошву лапы и снова рванул колючку. Неведомый, бесшумный удар пробил все тело и был настолько силен, что сшиб его на землю. Бандитский азарт мгновенно исчез. Медведь прыгнул в траву, приникнув к земле, осторожно осмотрел изгородь, белеющие ульи за ней и никакой видимой опасности не обнаружил. Даже собака не лаяла.
И проволока на изгороди была точно такая же, как прежде, — белая и безобидная, как росная паутина бабьего лета.
Сколько жили вятские переселенцы в Сибири, сколько существовали два села из некогда расколовшегося одного, столько же и собирались вернуться назад, в российскую Стремянку, на речку с цветочным названием Пижма. Были времена, когда неимоверная эта тяга слабела, если жизнь сибирская налаживалась, но слишком мало отпускала судьба вятичам сибирской благодати. Собирались почти каждый год, причем стихийно: кто-нибудь один из жителей двух сел ударит шапкой по земле, обложит постылую сибирскую жизнь, глядишь, и пошла волна — уедем! Уедем! Провались оно все! Домой поедем! И уж было искали; кому продать избу, скотину, однако каждый раз переезд откладывался еще на год — жалели некопаный огород, некошеные луга, прошлогоднее сено.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу