Я спросила, как она меня разыскала. Поискала и нашла. Но как вы узнали, что искать надо именно меня? Ведь я виделась с вашим отцом только раз в жизни, и это было очень давно. Мне мама рассказала, ответила она. Я понятия не имела, о ком речь. Мама рассказала, что однажды, после того как мой отец исчез, вы написали ей письмо, просили прислать его стихи. Ну, в общем, это длинная история. Я расскажу, когда мы встретимся. Ну, разумеется, мы встретимся, она отлично знала, что я выполню все, о чем она попросит, но все же ее уверенность застала меня врасплох. В письме вы написали, что у вас есть его стол. Он до сих пор у вас?
Я посмотрела в угол, на деревянный стол, за которым сочинила семь романов. В конусе света от настольной лампы лежала кипа исписанных листов, из которых потихоньку составлялся восьмой. Один ящик был чуть выдвинут, один из девятнадцати ящиков, маленьких и больших, чье нечетное число и странное расположение, как я поняла теперь, накануне близкого с ними расставания, являли собой своего рода руководство для всей моей жизни, определяли ее таинственный, неведомый мне самой порядок, который — если моя работа шла хорошо — имел свойства почти мистические. Девятнадцать ящиков разного размера, под и над столешницей, и все они, несмотря на свои приземленные функции (в одном хранились почтовые марки, в другом скрепки для бумаг), несли в себе куда более сложную затею: отпечаток моих раздумий, моего ума, отпечаток, сформировавшийся за десятки тысяч дней, пока я сидела, уставившись на эти ящики, словно там, внутри, таился ключ к упрямому предложению или кульминационная фраза, кардинальный отрыв от всего, созданного мною прежде, то есть та книга, которую я всегда хотела написать, но так до сих пор и не написала. Ящики являли собой уникальную логическую систему, образец сознания, которое не могло быть воплощено никаким иным способом — только их точным числом и взаиморасположением. А может, мне все это померещилось?
Мой стул остался стоять чуть боком, полуразвернутый, будто ждал, что я вот-вот вернусь, и он сможет снова заступить на свой пост у стола. Обычно в такие вечера я работала до поздней ночи — смотрела в черные воды Гудзона и писала, писала, пока хватало энергии и голова не начинала туманиться. Некому было позвать меня в постель, никто не требовал, чтобы я подстраивала ритм моей жизни к его ритмам, чтобы прогибалась, чтобы дышала с ним в унисон. После любого другого звонка — но только не от этой девушки — я бы, повесив трубку, вернулась к столу: мы с ним сроднились, проросли друг в друга, два с половиной десятилетия я прилаживалась только к нему, даже осанка моя годами формировалась позой, в которой я сидела за этим столом.
Я чуть было не ответила: стола уже нет. Я его отдала. Или выбросила. Можно было и просто сказать, что это ошибка: ее отец никогда не отдавал мне никаких столов. Спросила она достаточно деликатно, оставляя мне путь к отступлению: он до сих пор у вас? Ну, допустим, я ее разочарую, но я ведь ничего у нее не отберу: стол никогда ей не принадлежал. Зато я смогу и дальше писать тут книги, еще двадцать пять или тридцать лет, пока сохранится живость ума и не угаснет творческий пыл.
Однако ничего подобного я не сказала. Без паузы, не успев оценить последствия, я ответила: да, стол у меня. Вспоминая этот разговор, я не единожды задавалась вопросом: почему я так поспешила? Почему произнесла слова, которые тут же пустили мою жизнь под откос? Ответ вроде бы очевиден: так сделал бы на моем месте любой порядочный человек. Но, ваша честь, я-то знала, что во имя творчества мне случалось огорчать, нет, обижать, причем куда более жестоко, многих по-настоящему любимых людей, а эта девушка была для меня никем. Так что «да» я сказала совсем по другой причине. В книге я бы наверняка написала так: «да» было неизбежно.
Я бы хотела его забрать, сказала она. Конечно, забирайте, ответила я и тут же, чтобы не дать себе шанса передумать, спросила, когда она готова заехать. Я в Нью-Йорке только на неделю, сказала она, так что, может быть, в субботу? Я прикинула, что такой план оставляет мне стол еще на пять дней. Прекрасно, сказала я безмятежно, хотя на самом деле внутри у меня все оборвалось — от безмерности предстоящей потери. У меня есть еще несколько предметов мебели, которые принадлежали вашему отцу, добавила я. Можете их тоже забрать.
Напоследок я спросила, как ее зовут. Лия. Лия Барски? Нет, Лия Вайс. Она легко, без запинок объяснила, что ее мать — израильтянка, и в начале семидесятых жила в Сантьяго. Их с Даниэлем краткая связь пришлась на время военного переворота, ее мать вскоре покинула Чили и о беременности узнала уже дома. Она написала Даниэлю, но ответа так и не получила, его к тому времени арестовали.
Читать дальше