Позднее, гораздо позднее, через много-много лет, попробую я разобраться и уяснить, откуда у человека берется доподлинная, несочиненная любовь к ближнему своему, и сделаю совсем близко лежащее открытие — прежде всего из таких вот избушек, изредка встречающихся на росстанях наших дорог.
А за дверью все скрипели и скрипели сани, бухал ковш по обмерзлой кадке, фыркали лошади, и под их подковами, точно под моими ботинками, придавленной зверушкой пищало, хрупало.
— Постромку-то, постромку подбери! — слышался все тот же скрипучий, одышлисый голос. — Конь ведь, ко-онь, а не яман! Рабо-отнички, ать вашу копалку!.. Где вы токо и родились? Чему училися? Да стой ты, одер совхознай…
Распахнув дверь избушки, я остановился, захлебнувшись морозным, резким воздухом.
Ветра нет.
По ту сторону реки, над Слизневским утесом взошло круглое оранжевое солнце. Было, как и всегда после сильной метели, недвижно, тихо, даже виновато-тихо. Леса заснеженные, утесы с белыми прожилками по расщелинам и падям окутаны стынью. Под деревьями, у заборов, в логах и возле конюшни — свежие наметы, еще не слежавшиеся в пласты. С бугров и от крыльца избушки снег весь счистило. Избы совхоза, наклонно сбегающие с обоих косогоров к речушке Собакиной, уже с растворенными ставнями. Возле школы катаются и гомонят ребятишки. Над конторой увядшим маком обвис заиндевелый флаг. На ферме орут свиньи. Одна вырвалась из ворот и, ослепленная солнцем, запрыгала туда-сюда, норовисто взбрыкивая ядреным задом.
Шорник в подшитых кожею валенках с неровно разрезанными сзади голенищами катко бегал вокруг сгрудившихся подвод, сосал цигарку, приклеившуюся к губе, и отправлял подводу за подводой. Он был шорником и старшим конюхом — догадался я и поблагодарил его за приют.
— Не за что, не за что, парень, — отмахнулся шорник и еще нашел минуту между делом бросить: — Катерине Петровне поклон скажи. Дарья Митрофановна, конюшиха из Собакина кланяется.
— Кто-о?
Дарья Митрофановна глянула на себя, на заеложенные ватные брюки, на катанки, подшитые крупной строчкой, на тужурку с оторванным карманом. Она выплюнула цигарку, подобрала волосы под шапку, затянула полушалок на груди и первый раз за все время, как мы встретились, улыбнулась:
— Да ты неуж не узнал меня? — Дашухой прежде звали. Не вспомнил? Вот дожила! — обратилась она к коновозчикам с улыбкой и развела руками. — Я ж кума бабушке твоей буду. Василья примала. Пишет ли он с войны-то? У кумы запамятовала спросить.
Сколько же раз мне, вахлаку, эта самая Катерина Петровна вдалбливала и словом и действием: не будь лишку к людям приметлив, будь лучше к людям приветлив, а я все вляпываюсь мордой в дерьмо. И желая, как обычно, вывернуться, загладить неловкость, я хотел сообщить Дарье Митрофановне скорбное — нет ее крестника, уже нет — убили Василия Ильича на войне. Но лицо женщины было озарено такой простодушной улыбкой, такое на нем было застенчивое удивление самой собою, что не захотелось мне огорчать ее в такую минуту, и, пробормотав под нос слова благодарности, упал на уцелившуюся с горы подводу и уже издали, с Собакинской речки, по которой раскатисто выбегала дорога на Енисей, помахал Дарье Митрофановне. Неловко — не вспомнил человека. Стало быть, давно видел. Но тут и оправдание есть: во-первых, у бабушки кумовей — хоть лошадиную голову приставь — всех не упомнишь! Во-вторых — время и война успели изменить до неузнаваемости эту бабушкину куму.
* * * *
Подвода скрипела и мерзло подпрыгивала на ухабах. Торцы бревен тех штабелей, меж которых я провалился ночью, круглыми дулами целились из снега. Под бревна набило снегу, и они слепились одно с другим, сверху козырьками припаялись белые пластушины. На такую вот пластушину и ступил я ночью…
Только-только, на самом, должно быть, утре, унялась метель, и все было наполнено утомленным роздыхом межпогодья. Могло вот-вот снова подуть, но пока кругом белый неподвижный покой.
Из мерзлого марева чуть проступал темными тальниками и сверкающим на приверхе льдом остров. Как это ни удивительно, шел я в ночи единственно правильным путем — по целику, меж торосов, срезая путь. Видно, в родных местах и слепой ходит как надо! На дороге — она от приверхи острова сворачивала влево, к устью Большой Слизневки и накосо пересекала Енисей, — на дороге этой я бы замерз или ознобился до инвалидности.
Прячу помороженное ухо и щеку, смазанные гусиным жиром, в воротник пальто. Тепла и от того и от другого мало, но дыханием отгоняет щипучую стужу. Полотенце и воротник обросли куржаком. Сквозь расчес куржака видно дорогу, помеченную вехами, елушками, вершинками пихт, сучками, палками.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу