Дроздов устал, ему надоел размеренный говор голосов за столом, непрерывные тосты, похожие на унылые речи без шуток, без игры мысли («где оно, французское остроумие?»), и было скучно пить водку вперемежку с белым вином, вставать, делая вид, что исполнен оживления, а на душе скребли кошки от этого повторяющегося целую неделю единообразия, от одних и тех же общих, призывающих спасать природу слов, от обедов, приемов, встреч — и усталость охватывала его ватной паутиной.
«Не могу, — подумал он, — сейчас встану и выйду на улицу, хоть и посчитают это нарушением протокола».
Он вопросительно взглянул на Тарутина, малоразговорчивого в этот вечер, увидел, что тот рассеянно крутит в пальцах опорожненную рюмку, борясь со скукой, и спросил негромко:
— О чем думы и что молчишь?
— Форум оказался сплошной трепотней, — Тарутин усмехнулся. — О чем думы?.. О навозе, представь. О сочном коровьем навозе, который особенно весной прекрасно пахнет. Тебе не знакомо?
— Когда-то, — неопределенно вздохнул Дроздов, в поисках развлечения оглядывая белизну и сверканье гигантского стола, отраженного в зеркалах, фигуру председателя в черном костюме, в выпуклой на груди белейшей манишке, коньячнолицего, выключенным голосом договаривающего речь с бокалом в толстой руке («К чему эти длиннейшие тосты?»), между тем как тенеподобные официанты, зажимая меж пальцев бутылки, бесшумно двигались вокруг стола, возникали из-за спин вместе с вкрадчивыми голосами: «Вино? Водку?»
— Водку, — грубовато бросил Тарутин и, подождав, пока наполнят рюмку, с неторопливостью встал, сощурив неулыбающиеся глаза, проговорил веско и внятно: — Уважаемые дамы и господа! Я хотел бы предложить тост вот какого рода… Без извинения перед дамами я хотел бы выпить за прекрасный русский навоз, на котором взращена цивилизация…
«Опять Николай? Да о чем это он?»
Тарутин замолчал, и все за столом примолкли, перестали есть, мужчины с зорким интересом повернули головы в его сторону, украдкой переглядываясь в предположении нежданного соленого парадокса, что наконец-то развеет официальную мертвенность речей протокольного обеда, у женщин расширились глаза, официанты, будто поняв важность момента, замерли за спинами гостей, объяв салфетками бутылки.
— Так вот, уважаемые дамы и господа. Я вспомнил, как великолепно пахнет навоз в апреле… на солнцепеке, — продолжал Тарутин, в угрюмой задумчивости глядя на рюмку, с некоторым неудовольствием подождав, когда бойкая переводчица-француженка переведет его слова. — Хорошо помню это счастливое время. Мальчишка, босой, вилами выбрасывает из сарая навоз, утопая по колено в невероятном живом ароматном тепле, а над головой весеннее солнышко, крик, писк, звон в воздухе, прилетели грачи, скворцы, и небо, небо, небо, синева до нескончания… Хорошо помню, как потом с наслаждением моешь ноги в Иртыше — холодном, хрустальном, чистом. Таким был Иртыш. Сейчас он погублен. Нет, такого чуда не повторится. Наверно, многим это незнакомо, господа? Когда меня, деревенского мальчишку, привезли в город — в стены, в камень, началось страшное. Из колодца-двора я видел только клочок неба. Спать по ночам я не мог, лежал, плакал и слушал дальний лай собак на окраине. И все ждал крика петуха в полночь…
Тарутин пошевелил плечами в тесном пиджаке, который, чудилось, потрескивал, распираемый его бицепсами. И несоответствие было между его физической силой, невеселой дерзостью и этим навозом, грачами и тем, что говорил он в полнейшей тишине фешенебельного французского ресторана.
— У всех у нас был Бог и дом. Бога не стало. И нет дома. Он разорен. Я говорю о России. Все лишнее — Париж, современная космополитическая Москва, Нотр-Дам, Сена, этот сверхкомфортный ресторан, если нет крика петуха… На кой дьявол передо мной вот эта карточка по протоколу, где написана моя фамилия? «Мсье Тарутин». И — что? Я обрел истину и любовь к земле? Или вступил на поле брани за истину? Зачем мы целую неделю убеждали друг друга, что вступили в Апокалипсис и слушаем сейчас ненужные друг другу, бесполезные речи? Что это даст? Спасение земли? Мировое братство? Впрочем, такой любви почти не осталось. Мы бессильны. Мы даже делаем вид, что не слышим третьего крика библейского петуха, соглашаясь с предательством… Поэтому я позволю назвать всех нас, господа, иудами, за легкий хлеб болтовни предавшими Бога, родную колыбель и науку. Ваше здоровье!
Бойкая переводчица, вся алая, промокая платочком подбородок, перестала переводить. Тарутин усмехнулся неприятной усмешкой, выпил рюмку до дна и сел, окруженный всеобщим молчанием, гигантским блеском зеркал, неподвижными огнями люстр в зеркалах над чистоснежными скатертями и приборами. Никто не смотрел в его сторону. Потом раздались жиденькие, раздробленные аплодисменты мужчин, послышался неискренний смех, неуверенные возгласы женщин: «Он бесподобен! Но почему он назвал всех нас иудами?»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу