Невероятный намек походил на безумие, однако неопровержимо было то, что Тарутина окружало чрезмерно много скрытых и явных недоброжелателей, напитанных ядом, неумолимых во вражде, жестоких в злой радости и ревности к его никому не подчиняющейся позиции в жизни. И была зависть, превосходящая, как это часто бывает, и любовь, и ненависть. Но дело было вовсе не в зависти. Этот безвольный его ученик, мальчик, в страхе и умственном помрачении предал его у костра и мог, конечно, не раз предавать в Москве…
— С шестнадцати лет мечтаю пролетарием быть. И посейчас мечтаю. Очень, можно сказать.
«Кто это говорит? Ах, да, да. Он подсел к нашему столу, сказав нелепую фразу: „С антеллигенцией можно? А то местов нет“.
И Дроздов вернулся в гул, крики, запахи и тесноту чайной, сразу же отчетливо увидел напротив себя оплывшее морщинистое лицо средних лет человека в рабочей куртке, который неумеренно посыпал края пивной кружки солью, вожделенно отхлебывал, утоляя, по-видимому, сжигающую его жажду. Он говорил между жадными глотками пива, сдвигавшими его кадык на изношенной, прорезанной складками шее:
— Пролетарием быть — это не хухры-мухры, а жизнь, мечта, можно сказать, и достижения…
— И вы можете свою мечту объяснить? Как это быть сейчас пролетарием? — поинтересовалась Валерия и взглянула на Дроздова с осторожной тревогой.
«Зачем я ее взял с собой? Вот она сидит здесь, среди пьяных работяг, не стесняющихся выражений, и уже нет в ней ничего московского. Геологиня с серыми глазами. Она умеет собой владеть. Молодчина милая».
— А как космонавты. Не дошло?
— Почему космонавты?
Морщинистый отпил пива, облизнул губы.
— А вот как, ежели не дошло. Они в такое-то время наблюдают, работают, в такое-то пищу принимают, в такое-то спят. Все у них, значит, по регламенту. Все у них ясно. Все у них казенное. Потому крепкое.
— А вы жизнь космонавтов знаете? — спросила Валерия серьезно. — Вы уверены, что космонавты именно так живут?
— Знаю не знаю — важности не имеет. А так у них должно быть. Все у них как у пролетариев.
— Так, да не так! Какая-то глупость! — неожиданно взорвался Улыбышев, до этого вяло ковырявший вилкой котлету, и обросшее личико его возмущенно взметнулось над тарелкой. — Вы думать самостоятельно не хотите, вот что! Мозгами своими пошевелить! Собственным мизинцем!..
— А для чего шевелить? Пусть другие стараются. У них для этого государственные головы дадены. А мизинцы у всех есть. Шевелим, когда команда есть. Не шуми, парень. Все одно пролетарием хочу. Мечта. Достижение жизни.
— Вы рабом хотите быть, роботом, — Улыбышев даже начал заикаться в негодовании. — Человеком кнопочного управления! Вот почему вы не хотите думать! Вот и здесь, на Чилиме, кедр вырубаете на сотнях тысяч гектаров, тайгу в мусор превращаете. Всех зверей истребили, браконьеры! Уже простой белки и глухарей нет. А сейчас без проекта начато строительство, которое всех вас, чилимских, прогонит с этих мест, а все тут затопит водохранилище, и ваш Чилим будет грязное, гнилое море, без рыбы, никому не нужное! А электроэнергия куда, вы думаете, пойдет? Не вам, не нам, а в Европу!..
«Да искренен ли Улыбышев? Растерян и разъярен. После унижения у Чепцова? Занятно…»
Морщинистый сузил запухшие глаза, потягивая пиво, затем поставил кружку на стол, с видимым удовольствием шумно выпустил ноздрями воздух.
— Все одно пролетарием я хочу. Так хорошо будет. Все казенное. Не твоя забота. Живи тихо, спокойно, хлеб жуй. А водохранилище — что ж? Море! Катера, теплоходы пойдут. На яхтах, газеты пишут, мы кататься будем. Зону отдыха в тайге откроем. На пляжах загорать, пивко попивать около водицы. Товары из центра завозить начнут, начальство обещает. А то жратвы нет, порток нет, как в берлоге амикан, лапу сосем… — И вдруг, встряхивая лихо локтями, морщинистый закричал разудалым голосом: — Что есть человеческая жизня — труд или отдых? Отдых. А зачем жить-то? Вкалывать? Мукота-а!
«Правда всегда кажется консервативной, скучной, — подумал Дроздов, не слушая, бессильно сожалея о бесполезном разговоре с Чепцовым. — А ложь всегда льстива, всегда умна и прогрессивна. Она прельстительная красавица. Она околдовывает… Она больше похожа на правду, чем сама правда…»
Что ж, Тарутин не был наделен терпеливой покорностью, какой обладало великое множество его коллег. Он поехал сюда, загодя готовый пройти и изучить Чилим до конца в своей убежденности, и лишь теперь, после его гибели, Дроздов особенно чувствовал состояние Николая в том ночном споре в его квартире, когда он сказал о единственном выходе — о необходимости заговора против преступной силы монополий, уничтожающих землю, воду и саму жизнь. И почему-то стояла перед глазами кричащая, хохочущая толпа, воспламеняемая академиком Козиным на вечере у Чернышева, где в последний раз Николай отдавал «старые долги» коллегам, и почему-то вспоминался незнакомо веселый взгляд его во время последнего разговора на бульваре перед отъездом, когда он совершил непростительную ошибку, взяв с собой в командировку своего ненадежного ученика.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу