— Где вы жили в России? В Москве?
Она торопливо достала из кармана шубки сигареты, сигарета подрагивала в ее точеных пальцах с облезшим маникюром на ноготках; женщина спеша чиркала колесиком зажигалки, никак не могла высечь огонь, и Крымов помог ей своей зажигалкой. Она прерывисто вдохнула дым и, кутая воротником шею, сказала:
— Из окон нашей квартиры был виден Тверской бульвар.
И он представил себе Тверской бульвар за чугунной оградой, весь в сугробах, заснеженную крышу нового МХАТа между деревьями, завьюженные липы под окнами, обжитую, удобную квартиру и ее, эту молодую женщину, выходящую из подъезда в вечерние огни бульвара, и даже увидел, как она на остановке, садясь в троллейбус с замороженными стеклами, расстегивала заиндевелый замочек сумки, чтобы достать проездной билет. И вообразив это, он остановил взгляд на мотках шерсти, мокрых от растаявшего снега (эти намокшие мотки особенно выказывали непоправимое несчастье), и, понимая безнадежность жалости и сострадания, сказал небрежно:
— Я хочу купить у вас матрешку. Сколько она стоит?
— Я не продам, — ответила она вполголоса, опуская глаза.
— Почему?
— Я знаю: у советских туристов нет лишних денег, — проговорила она, и манера, с какой она курила, снова напомнила ему Москву, зимний вечер, съезд и тесноту машин у Дома кино на Васильевской улице, чью-то очередную премьеру, а в просторном фойе хорошо одетые женщины курили в креслах, смеялись, говорили о последнем фильме Феллини, о бракоразводном процессе Элизабет Тейлор, об ужасно затянутой картине Антониони…
— Я через два часа улетаю в Москву, — сказал он и безмятежно вынул бумажник. — Деньги мне уже не нужны. А матрешка чудесная. У меня сто шиллингов. Этого хватит?
Она взяла деньги, и в ночной глубине ее расширенных глаз скользнуло тихое необратимое отчаяние, от которого у него сжалось сердце.
В отеле, собирая чемодан, он долго вертел в руках эту купленную на «блошином рынке» матрешку и, не изменяя прочному военному и послевоенному суеверию не брать вещей по несчастью, оставил ее в номере (как сувенир) на постельной тумбочке вместе с последними тридцатью шиллингами прислуге…
«Но как и чем неудачные мои поиски счастливой площади и та молодая женщина касались меня и Ольги? Возможностью радости и возможностью несчастья? А Джон Гричмар? А Молочков? А отец Ирины? Нет, не хочу о них думать, я непереносимо устал».
Крымов потер виски, стараясь массажем успокоить непроходившую головную боль, а ему надо было сейчас во что бы то ни стало расслабиться, снять напряжение, как он иногда делал после тяжелейших репетиций и съемок: погонять машину по кольцевой, въезжая на незнакомые проселки, останавливаться, выходить, дыша лесным и полевым воздухом, прогретым ветерком, снимавшим усталость.
Да, да, Гричмар…
«Когда я просыпался в третьем ряду, то понимал, что твой фильм гениален». «Когда я просыпался, то понимал…» Кому я сказал такую фразу? Именно Джону Гричмару по поводу его картины. И что же? Да он и не обиделся, он рассмеялся. Формалистическая скучища, напичканная Фрейдом. Однако в фильме одна сцена была поразительная — отец и дочь встречаются в тайном ночном клубе в разных компаниях, дочь не видит отца, и отец наблюдает из полутьмы за ее добровольным стриптизом, потрясенно узнавая, стыдясь, страдая, готовый сойти с ума… Что мне лезет в голову? Опять Молочков? Сидел всегда как замерший в ожидании кузнечик на диване, сама преданность, влюбленность — зачем, зачем ему четыре тысячи? На дачу? Воздух для Сони? Какое имеет значение — на дачу или в сундук. Как душно, нечем дышать было на шоссе. Сейчас направо поворот — и лес. Все пройдет, все забудется в лесу по дороге на дачу. Ни Гричмара, ни Молочкова, ни той женщины на «блошином рынке», ни той счастливой площади в Вене… Какое они имеют отношение ко мне и Ольге? Вернулся из-за границы, не важно, здоров ли, доволен ли, но обласкан Западом… Так ведь? Хочу забыть, не хочу помнить многое. «Когда я просыпался, то понимал…» Она замучила меня, эта фраза. Ее надо забыть. И Джон Гричмар тоже забыт с ошеломляющей сценой в его фильме, и Париж с его пляс Пигаль, и отель с коктейлями в баре. И Балабанов с багровеющим лицом, и неподкупный Пескарев с его костылями, и работники студии в коридорах со своим жалким злорадством. Да не они жалки, а я сам и то, что было прошлой ночью… Только одно было тогда страшным — холод Ольги и мое одиночество. Но куда я мчусь и зачем? Куда свернуть? Где лес?»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу